Нейштадт М.И. Тропа моей жизни. Книга вторая. 1941 – 1945
Глава 5. Идет война народная
1. Мелитопольское летное
…Поезд с призывниками, останавливаясь чуть ли не у каждого телеграфного столба, медленно катился по рельсам на юг Украины – Таврию.
А на Западе полыхала война…
Мы, – сидевшие в вагоне, – даже на мгновение не могли себе представить, что враг в это время уже топчет землю Житомирщины, рвется к Смоленску и угрожает колыбели революции – городу Ленинграду.
…Не спалось.
В темном, прокуренном, душном вагоне, лежа на полке, я вспоминал слова товарища Сталина, выступавшего накануне по радио:
«Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!
Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину, начатое 22 июня, – продолжается…
…Товарищи! Наши силы неисчислимы…
…Все силы народа – на разгром врага!
Вперед, за нашу победу!»*
*И.В. Сталин. Выступление по радио 3-го июля 1941 г.
Как кадры киноленты, перед затуманенным взором проносились: родной город… дом… образ отца, с которым так и не попрощался, и снова, в который раз, дорогое лицо плачущей матери, которую я, как мог, успокаивал, когда мы шли с повесткой в военкомат. Я уверял маму, что враг скоро будет изгнан с нашей территории и разгромлен; что мы не успеем окончить летную школу, как наступит Победа. Я даже сожалел, что мы не примем участия в войне и не сумеем лично дать по зубам зарвавшимся фашистам. Мама согласно кивала головой и повторяла: «Дай-то бог… дай-то бог…»
Глядя в ее родные голубые глаза, я понимал, что она хочет мне верить, но опыт человека, пережившего три войны, подсказывает ей, что победа придет нескоро и достанется нелегкой ценой…
На рассвете наш состав прибыл, наконец, на станцию Мелитополь, преодолев расстояние чуть больше ста километров за семь часов. В каком-то тупике, как горох, мы высыпались из вагонов на щебенку и стали разминать отекшие за ночь от неподвижности конечности и заниматься туалетом.
Неподалеку за путями нас ожидали еще около пятисот таких же, как и мы, чуть раньше прибывших ребят, с вещмешками и чемоданами. Да и наш эшелон за ночь оброс большим пополнением. Теперь мобилизованных насчитывалось не менее тысячи человек.
На перроне нас встретило начальство.
Построились…
Большой колонной пошли к аэродрому, где располагалось летное училище. В тот же день, не теряя времени, нас разбили на отделения и взводы, прикрепили к нам младших командиров. На каждое отделение выдали палатки.
К вечеру около летного поля вырос, как в сказке, палаточный городок: с плацем для построения, посыпанными песком дорожками, огороженными учебными цементными бомбами и с прекрасной спортивной площадкой.
На следующее утро, часиков в пять, нас разбудили, накормили в столовой летным пайком – белыми булочками с маслом и какао, – и повзводно начали катать на тяжелых бомбардировщиках типа ТБ-3.
Самолет этот мне не понравился. В нем вдоль фюзеляжа стояли длинные лавки для десантников, выхлопные газы попадали в салон, и скорость самолета была настолько малой, что мы ползли на нем по кругу в границах города, как черепаха.
Многих этот первый полет оттолкнул от авиации, так как в самолете их тошнило. Один парень из Днепропетровского горного института, Витька Гвоздев, – атлет, прекрасный гимнаст, – после путешествия на ТБ-3 заявил:
– В гробу я видел эту авиацию! На земле куда лучше. Слышите? Я с этого дня дальтоник, и точка!
Он действительно не прошел состоявшуюся через два дня медицинскую комиссию (повторную) из-за «дальтонизма». Однако мы знали, что Гвоздев прекрасно разбирался в цветах и даже оттенках.
Эта же медкомиссия установила, что я на один сантиметр не подхожу в летчики и годен только в штурманы. Таким образом, отныне я стал называться: штурман-стрелок-бомбардир-наводчик.
А Мишка Орлов – пилот бомбардировочной авиации.
Мои прогнозы на долгую учебу не оправдались. За неделю штурманы освоили стрельбу из ШКАСа (скорострельного пулемета) на земле, потом в воздухе, теорию бомбометания в дневное и ночное время и приступили к практическим занятиям на самолете Р-5.
Вблизи от нашего палаточного городка, по краям летного поля, в вырытых окопах размещались ШКАСы, зенитки и другие службы ПВО. В одном из таких окопов младшие командиры проводили с нами занятия по стрельбе из ШКАСа. Этот пулемет делал, кажется, до 1800 выстрелов в минуту, т. е. по тридцать пуль вылетало из его ствола ежесекундно. Младший лейтенант, грузин Гогия, который учил нас стрелять, с одного нажатия на гашетку мог выпустить одну-две пули. Я же, при первой пробе, выпустил чуть ли не целую ленту. Потом стал стрелять лучше и выпускал по 5-6 пуль, но не меньше. Впрочем, так же стреляли и остальные курсанты.
Ночные полеты для бомбометания совершались на песчаную косу, образованную лиманом Азовского моря. На косе был очерчен круг, в центре которого стоял шест с зажженной красной лампочкой от карманного фонарика. В эту цель необходимо было попасть ночью с высоты триста-четыреста метров цементной бомбой весом около 30 кг. Днем на шесте вывешивалось белое полотнище, что тоже служило опознавательным знаком цели.
Наши ночные полеты, как правило, проводились с 22-х до 24-х часов, а дневные – с 4-х или 5-ти до 7-ми часов утра. Остальное время мы отсыпались и занимались теоретическим курсом, стрельбой, строевой подготовкой и погрузочно-разгрузочными работами.
Один раз при разгрузке вагонов с авиабомбами мы обнаружили внутри вагона взрыватель, который чудом не взорвался и не наделал беды во время движения состава. Это было, безусловно, делом вражеской агентуры. После тщательной проверки остальных вагонов удалось обнаружить и обезвредить еще два взрывателя.
А как-то в один из дней, когда после утренних полетов мы только прилегли поспать, нас по тревоге подняли, наскоро вооружили, развернули в цепь и бросили через летное поле аэродрома к окружавшим его садам для вылавливания якобы высадившихся на парашютах в этом районе диверсантов.
Тщательное прочесывание вдоль и поперек местности, засаженной фруктовыми деревьями, окончилось тем, что пазухи и желудки курсантов до отказа наполнились сливами, вишнями, грушами и яблоками всевозможных сортов и вкусов. После этого «успешного» рейда многим курсантам пришлось промывать желудки в санчасти, так как их обратный путь от садов до палаточного городка был усеян, увы, не розами.
Вскоре поступил приказ об эвакуации нашего училища в г. Вольск. Однако там готовили только летчиков, поэтому штурманам предложили, кто желает, ехать в Запорожскую артиллерийскую полковую школу или ждать приказа на перераспределение.
Я и Амка Лисин решили вернуться в родной город.
Отъезжавших в г. Запорожье сразу сняли с летного довольствия. Нас перевели на черный хлеб и ржавую селедку без масла. Запах какао и молока с шоколадом мы ловили только носом. К счастью, это продолжалось не более полутора суток.
В конце июля мы прибыли в г. Запорожье. За свое недолгое пребывание в летном училище в качестве штурмана-стрелка-бомбардира-наводчика я успел трижды пострелять из ШКАСа по наземным и воздушным целям, дважды отбомбиться днем и один раз ночью.
Потом я опустился на землю, закрепился на ней так прочно, что если и взлетал, то только в качестве пассажира гражданской авиации. Да, рожденный ползать – летать не может.
2. Артиллерия – бог войны
Полковая артиллерийская школа размещалась на территории бывшего 90-го Уральского полка, который теперь назывался 52-м запасным.
Едва мы подошли к воротам полковой школы, как раздались громовые звуки трубных басов и барабанов: духовой оркестр заиграл марш «Прощание славянки». Мы сразу же подтянулись и, чеканя шаг, гордо вошли через распахнутые ворота на территорию, вообразив, что это нас встречают с музыкой. К нашему разочарованию, оркестр старался не для нас. Он провожал уходящих на фронт бойцов Красной Армии, наших старших коллег – выпускников артиллерийской полковой школы.
Не мешкая с пополнением, нас тут же отвели в баню, постригли и переобмундировали в защитного цвета гимнастерки, синие диагоналевые галифе и кирзовые сапоги. На стриженые головы надели пилотки со звездочками. После такой трансформации мы долго приглядывались друг к другу, стараясь опознать, кто есть кто, так как все были на одно лицо.
Утром нас построили на плацу, разбили на роты, взводы и отделения.
Вслед за подполковником – начальником артиллерийской школы мы произнесли торжественные слова присяги:
«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооруженных сил СССР, принимаю присягу и торжественно клянусь…»
Потом вручили личное оружие – тяжелые винтовки образца 1891 года.
Спали мы в казармах.
Школы в прямом, привычном понимании этого слова, по сути, не было: ни классов, ни досок, ни парт, ни столов (как и в Мелитопольском летном училище). Через день, на первых же занятиях по строевой подготовке, когда на плацу стоял весь полк, нам объявили, что мы – народ грамотный, каждый из нас получил среднее или начальное высшее образование, которое, к сожалению, большинство из командиров школы не имеет. Поэтому теорией с нами заниматься ни к чему, а практику нам помогут освоить наши командиры – сначала здесь, в полковой школе, а остальное освоим в бою.
Разделили нас на артиллеристов противотанковой артиллерии и минометчиков.
Я попал в 45-миллиметровую противотанковую артиллерию, или, попросту, стал вторым номером (замковым) в орудийном расчете «сорокапяток». Первым номером, или наводчиком, в том же расчете назначили Амку Лисина.
Под руководством лейтенанта Дьяченко, старого служаки лет сорока, и сержанта Сомова – парня года на два старше нас, восемнадцатилетних, мы начали на свежем воздухе изучать сначала стрелковое оружие, а вслед за ним и артиллерийское вооружение. Разбирали, смазывали и собирали наган, винтовку и пушечку-«сорокапятку».
«Артиллерия – бог войны», – твердили командиры, однако моя 45-миллиметровая пушечка вовсе не отличалась солидностью и никак не напоминала бога. Во всяком случае, первое впечатление от знакомства с пушкой у меня осталось весьма неважное. Небольшой щит из тонкой брони; снаряды маленькие, как огурцы; пехоту поражает на расстоянии 800 – 1000 метров, а танки – до пятисот метров и то среднего типа, а не тяжелые; тяга орудий конная.
Такие тактико-технические данные никак не могли вызвать у меня особого уважения, а наоборот.
Единственным преимуществом этой пушечки было то, что для нее не нужно было рыть больших окопов, и она легко перемещалась на огневой позиции силами орудийного расчета. И все же…
За неделю непосредственного общения со своей сорокапяткой – стрельбой, разборкой, сборкой, я успел полюбить ее и, когда удачно поражал цель, подменяя Амку Лисина в качестве наводчика, нежно обнимал и гладил пушечку, как живое существо.
Стреляли мы ежедневно и на стрельбище ходили довольно далеко. Лето стояло жаркое, в самом разгаре, а на нас было навьючено полное снаряжение, вплоть до скаток и противогазов. С непривычки все время хотелось пить, и каждый тянулся к фляге. Однако лейтенант Дьяченко был неумолим и не разрешал нам при ходьбе пить. Перед походом он заставлял воду чуть подсаливать, и употреблять ее давал только во время привала, и то по два-три глотка, не более. Зато перематывать портянки требовал по несколько раз в день, до тошноты. Так что солдаты научились эту операцию делать моментально, с закрытыми глазами.
Поначалу мы обижались на своего строгого командира, зато потом, гораздо позже, благодарили его за тяжелую, но необходимую для каждого солдата науку.
А вот младшего лейтенанта Лапидуса, проводившего с нами строевую подготовку и изучавшего устав РККА, мы не могли терпеть. «Увлечение» было, мне кажется, взаимным. Началось с того, что после первого же занятия на плацу, разгоряченные, усталые и голодные, мы, наконец, направились к столовой. И тут Лапидус, увидев издали начальство, решил блеснуть. Последовала команда:
– Ззз-а-ппе-вай!...
Никто не откликнулся на призыв младшего лейтенанта, взвод продолжал молча чеканить шаг. Лапидус снова повторил свое:
– Ззз-а-ппе-вай!..
И снова ни звука, только топот ног. По красному, потному лицу Лапидуса пробежала судорога.
Когда начальство скрылось из вида, он разжал челюсти, гаркнул перекошенным, наполненным железными зубами и злобой, ртом:
– Бе-егом ма-а-арш!
Мы побежали…
Миновали столовую, выбежали за ворота школы и довольно долго то шли, то снова бежали по внешнему периметру полковой школы, голодные и злые, как черти, готовые сожрать своего командира вместе с его «кубарями» младшего лейтенанта.
Лапидус тоже был зол и голоден не меньше нас, но старался не подавать виду.
Потом, очевидно, разум подсказал ему, что мы еще плохо знаем друг друга, что не разучивали строевых песен, что у нас еще нет запевалы и что после изнурительных занятий солдатам совсем ни к чему песни.
До него дошло, наконец, что надо сначала накормить бойцов, а потом от них требовать исполнения вокальных номеров.
Своим гонором этот незадачливый командир добился только того, что солдаты затаили злобу, и многие между собой говорили:
– Этот Лапидус еще попадется нам на фронте! Тогда посмотрим, как он запоет…
Мне кажется, он сам понял впоследствии свои ошибки, но с большим опозданием.
В полковой школе я не задержался. Здесь все было построено по принципу конвейера. Не более двух недель продолжались интенсивные занятия стрельбой по неподвижным и движущимся целям снарядами различного назначения.
Потом всех артиллеристов выстроили на плацу. В торжественной обстановке лучшим орудийным расчетам перед строем от имени командования объявили благодарность. Из этих отличившихся шести орудийных расчетов сформировали взвод особого назначения. Наш попал в число отличившихся. Мы загордились.
Потом по казарме пронесся слух, что вновь созданную батарею через день направят на фронт. Стало немного тревожно на душе.
К этому времени у Амки Лисина случилось что-то с желудком. Он слег в госпиталь, и я занял его место в орудийном расчете, то есть стал наводчиком, номер один.
Слух об отправке на фронт подтверждался, так как на следующий день нам выдали дополнительное обмундирование и боеприпасы, велели тщательно проверить, смазать и подготовить пушки и личное оружие. На учения не повели.
Каким-то путем этот слух дошел и до моего папани. Ночью дежурный вызвал меня на свидание с отцом к проходной. Комбат отпустил меня до четырех утра.
Я выше за территорию полка. Передо мной стоял отец. Он был очень взволнован, старался скрыть от меня свое состояние, но голос выдавал его.
Мамы к тому времени уже не было в городе. Она уехала с папиными сотрудниками на Урал. Я был последней ниточкой, удерживавшей отца в Запорожье. Теперь эта нить оборвалась – я уходил на фронт.
Мы обошли вокруг каменного забора, окружавшего казармы, и уселись на траву на краю обрыва протяженностью километра два, не меньше. На противоположной стороне его, по насыпи, проходила железная дорога.
Стояла душная, безветренная летняя ночь. Ярко светили звезды. Город был погружен в тревожный сон…
Я едва успел расспросить отца о маме и сестре, как по городу и его окрестностям зазвучали гудки и вой сирен, оповещавших о воздушной тревоге. Тотчас же погасли горевшие кое-где одиночные лампы. Город погрузился во мглу. Лишь призрачный серп нарождающейся луны да звезды смутно очерчивали контуры строений. Слышно было, как в казармах подняли по тревоге солдат и бегом развели по щелям. Со стороны железнодорожной насыпи донесся стук колес и гудок паровоза…
И вдруг оттуда, из кромешной темноты, вспыхнуло громадное зарево, осветив все вокруг, и раздался оглушительный взрыв…
За первым последовал второй, третий… и еще, и еще – один сильней другого.
Мы с папой сидели, плотно прижавшись друг к другу. Потрясенные, мы смотрели на эту ужасную картину железнодорожной катастрофы, вслушивались в сопровождавшую ее канонаду, не в силах вымолвить ни слова, и только вздрагивая при очередном взрыве.
Ясно было, что эта трагедия не явилась результатом бомбежки, так как мы не слышали до того характерного прерывистого гула немецких самолетов и свиста бомб. Скорее всего, в результате диверсии или преступной халатности столкнулись два шедших навстречу друг другу состава. Один из них был буквально нашпигован боеприпасами.
Потом последовал отбой воздушной тревоги и грустное прощание с отцом под продолжавшие доноситься со стороны железнодорожной насыпи взрывы…
На рассвете наш артиллерийский взвод особого назначения подняли по команде, построили, сделали перекличку, доукомплектовали боеприпасами и под командованием капитана Зинченко отправили на фронт.
Музыкального сопровождения и торжественных речей не было. Когда мы вышли за ворота и растянулись походным строем, навстречу нас к казармам подошла колонна новобранцев. Это была разношерстная публика, состоявшая в основном из студентов институтов, которые до мобилизации в армию немного поработали в разных колхозах области и на рытье окопов.
В колонне шагали и выпускники десятилеток. Многих я хорошо знал по институту и школе.
– До скорой встречи на фронте! – кричали друг другу ребята из поравнявшихся колонн.
3. Боевое крещение
Направление движения нашей батареи и ее основные задачи как боевой единицы, очевидно, были изложены в запечатанном пакете, который хранился до поры до времени в полевой сумке капитана Зинченко. Мы с этим документом, естественно, знакомы не были. Не знали его содержание пока и уходившие с нами помкомвзвода лейтенант Дьяченко, сержанты Карпенко и Сомов, младшие сержанты Гаркуша, Середа, Горшков и Варакута. Ничего не знала и не подозревала тихонько дремавшая с ездовым на козлах, на плетущейся сзади обозной повозке молоденькая медсестричка Валя. Фронт нам казался абстрактным понятием, находящимся от Запорожья очень далеко, тем более что в газетах в эти дни указывалось, что на юго-западе идут бои местного значения в Белоцерковском направлении.
Так, преодолевая остатки сна, тихо балагуря и похохатывая, мы перешли через два моста реку Днепр и остров Хортица и к восходу солнца оказались на правом берегу.
Вскоре сделали первый привал. Перекусили, сняли сапоги, размотали портянки, дали отдохнуть ногам. Через полчаса снова двинулись в одному Богу известный (только не нам – солдатам) путь. Поднявшееся из-за горизонта солнце осветило неприглядную панораму войны: по краям и на самом шоссе Запорожье – Марганец зияли воронки от бомб. Стали попадаться сгоревшие хаты и убитый скот. А в одном месте мы увидели целое кладбище из свежих могил. Это были захоронены погибшие от налета немецкой авиации учащиеся ремесленного училища. Фашистские стервятники безнаказанно гонялись за каждым человеком и расстреливали с высоты из пулеметов ни в чем не повинных детей, зная наперед, что те не окажут им никакого сопротивления. А может быть, они приняли их черную форму за матросские бушлаты, которых боялись как огня.
Под вечер я встретился в одном из сел, где мы остановились на ночлег, со своими бывшими учителями: физики – Василием Еремеевичем Павелко и зоологии – Петром Алексеевичем Сарбеем. Я уже упоминал ранее об этой встрече и о том, что оба эти школьных учителя были мобилизованы на рытье окопов. Писал я и о дальнейшей судьбе Василия Еремеевича. О Петре Алексеевиче мне ничего не известно.
На рассвете следующего дня мы отправились дальше на запад. Впереди шел лейтенант Дьяченко, за ним каждый со своим отделением, «передком», орудием и двумя зарядными ящиками на конной тяге, сержанты. Замыкала наш особый взвод или батарею особого назначения небольшая телега с запасом провианта, фуражом, медикаментами и походной кухней. Сбоку колонны гарцевал на лошади капитан Зинченко.
Чем дальше мы продвигались на запад, тем больше ощущалось дыхание войны, и уже ни у кого не вызывало сомнения, что вот-вот мы достигнем черты, именуемой линией фронта, и что встреча со смертельным врагом, имя которому – фашизм, совсем близка.
К полудню, едва объявили привал и мы разместились в тени деревьев по обе стороны дороги, пересекавшей живописное село, как на нас обрушилось звено мессершмиттов. С воздуха они не заметили замаскированных в садах орудий. Самолеты обстреляли лишь обозную повозку, которую вынесли в поле перепуганные ревом моторов лошади.
В результате этого случайного налета мы потеряли ездового, двух лошадей и повозку. Это была наша первая встреча с противником и первые жертвы, которые убедили нас, что мы уже у черты.
Ездового похоронили тут же, в колхозном саду, на краю села. На доске, установленной над могилой, по указанию сержанта Сомова я написал, как мог красивее, печатными буквами:
Боец Красной Армии
рядовой
МИРОНЕНКО Н.А.
Родился 8 февраля 1923 г.
Погиб от рук фашистов
16 августа 1941 г.
Бойцы и командиры молча постояли над могилой товарища. Речей никто не произносил, и в воздух не стреляли. И без того всем было все ясно без слов.
Двух лошадей и разбитую повозку по распоряжению капитана Зинченко отдали колхозу в обмен на хлеб и овес. Уцелевший провиант, фураж и медикаменты кое-как собрали и разместили на зарядных ящиках. А перепуганную медсестричку Валю определили в строй и пошли дальше…
За короткое время пребывания в полковой школе солдаты не успели познакомиться друг с другом, тем более что у нас была сводная батарея, состоявшая из шести отделений разных взводов. Я, например, знал ребят только своего отделения, да и то ездовых не очень. Так что ездового Н.А. Мироненко из хозвзвода я и вовсе не знал толком. Но нелепая гибель этого восемнадцатилетнего парня на моих глаза потрясла.
После этого случая мы сошли с шоссе, двигаясь уже параллельно ему, метрах в пятистах по профилировке, вдоль посадки. Наша колонна рассредоточилась и украсилась зелеными ветвями маскировки. Со стороны мы напоминали движущийся молодой лесок. Опытный служака, помкомвзвода лейтенант Дьяченко сам проверял маскировку. Вперед по посадке и в сторону шоссе выслали разведку.
Эти меры предосторожности были не напрасны, так как буквально через каждые два-три часа раздавалось тревожное «воздух» и вдоль шоссе пролетали вражеские истребители, обстреливая все живое, попадавшее в их поле зрения.
На следующий день разведка доложила, что впереди – навстречу нам по посадке - движется колонна минометчиков численностью до тридцати человек.
Вскоре мы сошлись.
Нашему взору предстал остаток какой-то разбитой части: усталая, голодная, израненная, едва передвигающаяся группа людей, которая из последних сил пыталась незаметно оторваться от противника.
Капитан Зинченко и лейтенант Дьяченко удалились на беседу со старшим минометчиком, а нам дали команду передохнуть. Мы рады были неожиданно случившемуся привалу и попадали на траву, подмостив под головы скатки, сняв сапоги и портянки с натруженных ног.
Минут через десять-пятнадцать капитан велел накормить и оказать медицинскую помощь минометчикам, сел на коня и рысью поехал вперед.
Часом позже вся наша колонна поднялась и тоже пошла по пути на запад. А минометчики, посоветовав нам лучше повернуть, пока не поздно, назад и пожелав на прощание счастливого пути, двинулись своей дорогой на восток.
Так мы шли молча в подавленном настроении еще несколько часов.
Солнце уже начинало клониться к горизонту. Его большой кроваво-красный диск маячил на западе перед нами, как знамение войны.
В стороне от посадки по шоссе потянулись на восток панически бегущие разрозненные группки и группировки беженцев. Оттуда доносились сплошной гул человеческих голосов и отдельные душераздирающие крики. Мы молча шли дальше, опустив вниз головы и потупив взор, стараясь ничего не замечать и не слышать.
Разведка, контролировавшая шоссе, доложила, что соседнее селение заняли немцы.
Лейтенант Дьяченко, теперь, после отъезда капитана фактический камбат, собрал всех до единого бойцов, построил по отделениям, скомандовал:
– Сми-ир-рно! –
прошелся вдоль строя, туда и обратно, сосредоточенно глядя то на нас, то под ноги, потом остановился посередине и снова пристально посмотрел на нас.
Лицо его было строго и озабочено. Он бросил взгляд зачем-то на свои часы, что-то мысленно подсчитал, потом обратился к нам так, как никогда до этого, с такими словами:
– Сынки мои! Противник занял Чертомлык. Примерно через час немцы будут здесь. В этом приказе, – он указал на полевую сумку, где лежал пакет, – перед нами поставлена задача, которую мы не по своей вине не смогли выполнить. Враг опередил нас… Мы имеем право отступить без боя… Но мы – бойцы доблестной Красной Армии, артиллеристы, и можем хоть на какое-то время задержать противника. Я не приказываю, я спрашиваю вас, сынки мои: готовы ли вы вступить в бой с ненавистным фашистом?!..
На бледном лице комбата выступили капельки холодного пота. Видно было, как нелегко далось ему это решение. Он скомандовал:
– Во-о-ольно! Времени у нас немного. Жду вашего решения…
Дьяченко отошел в сторону, закурил и приготовился ждать.
Мы не знали тогда, что №-я дивизия, кажется, 99-я, на помощь которой шел наш противотанковый взвод особого назначения, разбита; что поэтому поставленную перед нами задачу мы выполнить не могли и что повстречавшиеся нам минометчики – одна из групп уцелевших солдат той дивизии; что капитан Зинченко, поехавший вперед для встречи с командованием дивизии, никого не нашел и чудом сам не угодил в лапы к немцам – бежал; что город Кривой Рог занят противником еще 15-го августа и что наперерез нам к Днепрогэсу движется 1-я танковая группировка под командованием генерал-полковника фон Клейста.
Откуда нам, салагам, было знать все это, если даже командование, посылавшее нас в Кривой Рог на встречу с №-й дивизией, не знало, что он падет, едва мы покроем половину расстояния между городами?
Мы – рядовые бойцы – были лишь капельками в грандиозном океане сражения, совсем не представляли его размеров и не знали даже своих координат в пространстве, название которому - огромный Западный фронт.
У нас даже не появилось чувство страха. Поэтому на откровенные, полные доверия слова командира, обращенные к нам, через минуту мы ответили:
– К бою готовы!
Дьяченко вытер платком лицо и улыбнулся:
– Ничего, орлы! Мы покажем фрицу, где раки зимуют!
И он весело подмигнул, да так, что каждый решил, что комбат именно его имел в виду.
Не теряя времени, лейтенант сам выбрал позиции, расставил каждое орудие и тягу. Велел вырыть индивидуальные окопы и тщательно замаскировать живую силу и технику. Между нашими позициями и шоссе пролегало поле, засеянное подсолнухом, а позади, за посадкой, до самого горизонта колыхалась кукуруза.
Орудия были расставлены по парам с интервалом в десять метров между каждым и тридцать между парами. Напротив орудий, в кукурузе были сложены пирамидами снаряды. Невдалеке от них установлено по одному зарядному ящику. Коней, запряженных в «передки» и оставшиеся зарядные ящики, Дьяченко увел метров за сто от огневой позиции, оставив при них ездовых и трех младших сержантов. Сержанты Сомов, Карпенко и Середа стали у орудий, по одному на два расчета.
Комбат дважды обошел со всех сторон наши позиции, остался доволен и снова улыбнулся. Орудия были наведены для стрельбы прямой наводкой на опустевшее шоссе, где вот-вот должен был появиться противник.
Наступила зловещая тишина…
На душе стало тревожно, но страха я не испытывал, скорее волнующее любопытство перед неизвестностью. Страх появился потом, когда перед глазами замаячила во всем своем величии смерть товарищей, только что стоявших рядом со мною. Я стоял, чуть пригнувшись, у сорокапятки, как охотник в ожидании дичи. Сердце отчаянно колотилось и готово было выскочить из груди. В голове почему-то все время проносились картины моей детской охоты с хозяйским парнем Шурой Бухариным на крыс.
Они водились в амбаре, где хранилось зерно. Тогда мы прятались с рогатками, заряженными чугунной дробью, в кустах сирени, и подстерегали этих зловредных животных, которые бегали вокруг амбара, наполненного зерном. Жирные, они выползали из нор, становились на задние лапы, принюхиваясь и оглядываясь по сторонам, лезли и лезли в прогрызенные в бревнах амбара дыры. Выждав момент, когда крыса становилась на задние лапы и замирала, мы стреляли. Выстрел обычно достигал цели: с распоротым брюхом или пробитой головой крыса подпрыгивала и падала замертво, или, волочась по земле, уползала подыхать назад в нору…
Сейчас мы приготовились к встрече двуногих крыс со свастикой на мундирах.
Временно наступившую тишину нарушил отдаленный гул, который, нарастая с каждый минутой, превратился в сплошной металлический грохот. Прошло еще минут пять, и в этом грохоте уже можно было отличить шум двигателей и лязг гусениц.
На шоссе из-за поворота выполз первый танк с крестом. Следом за первым появился второй… третий… четвертый… еще и еще…
Не знаю, сколько их было за поворотом. Они шли в колонне по одному, но в этом строю чувствовалась грозная сила, способная нас стереть в порошок.
Комбат, пригнувшись, побежал вдоль орудий. Последовал его приказ:
– первому-второму орудиям бить по третьему танку, третьему-четвертому – по второму, пятому-шестому – по первому! Стрелять одновременно из всех орудий!
В нашу задачу входило: уничтожить или вывести из строя первые танки, чтобы закупорить продвижение колонны по шоссе и хоть на время задержать противника.
Прошло еще две-три минуты дикого напряжения, показавшиеся вечностью…
Наконец, танки поравнялись с нашими позициями. Немцы нас не замечали. Первый танк шел с открытым люком и спокойно стоявшим в нем, высунувшимся по пояс, с биноклем в руках, фашистом.
Я смотрел в оптический прицел третьего орудия, крутил маховики, водя ствол синхронно со вторым танком, ни на секунду не упуская свою добычу, а перед глазами снова и снова мельтешили как мираж, жирные серые крысы из амбара, которых надо было обязательно уничтожить.
– Огонь! – прозвучала команда.
Резкий лающий залп шести сорокапяток прозвучал почти одновременно. Шесть бронебойных снарядов полетели в сторону фашистов.
Со стороны шоссе донеслись взрывы…
Наш артналет для противника оказался полной неожиданностью. Возможно, немцы из-за гула собственных танков даже не слышали первого залпа, пока не почувствовали взрывы у себя под ногами. Но было уже поздно.
Первый танк закрутился на месте, второй загорелся… а третий осел на правую тележку. Наш дикий восторг прервала команда:
– За-аряжай!
– Первому-второму – по третьему, третьему-четвертому – по пятому, пятому-шестому – по первому танку – огонь!
Батарея дала еще по залпу.
Три первых танка были окончательно подавлены, четвертый подошел вплотную к третьему, а пятый, по которому стрелял я и сосед из четвертого орудия, вместо того, чтобы двигаться вперед, как-то неестественно подвинулся назад, развернул башню и выстрелил в нашу сторону.
Его снаряд взорвался в расположении второго орудия, вывел его из строя и ранил двух бойцов и сержанта. Начал разворачивать башню для стрельбы и четвертый танк, но его упредил огонь пятого и шестого орудий.
Однако наша радость была недолгой.
Противник очухался после неожиданного артналета, и немецкие снаряды начали рваться один за другим, впереди и сзади, грозя вот-вот накрыть баратею.
Увлеченные боем и первыми успехами, мы не обратили внимания, как шедшие сзади танки развернулись в сторону посадки и, стреляя на ходу, двинулись по подсолнухам.
Теперь мы стреляли уже без команды «огонь!», стараясь опередить изрыгающих неприцельный огонь чудовищ. Они ползли по подсолнухам, наполовину скрывавшим их, но все же мы их видели, а они нас, укрытых посадкой и подсолнухами, нет. И в этом было наше преимущество.
Еще один танк завертелся на месте.
…Вдруг раздался оглушительный взрыв, на мгновение перекрывший все остальные звуки. Я почувствовал нестерпимую боль в ушах. Рядом упал с развороченной осколком головой Петька Носов – второй номер; третий – Колька Карташов с криком «Ма-амочка!» в окровавленной гимнастерке покатился по траве… Зажав ладонями уши, я осел на сошник, стараясь унять боль и дико озираясь.
На том месте, где минуту назад стоял в кукурузе зарядный ящик, зияла глубокая воронка и шел едкий дым… Я продолжал держаться за уши и водить глазами по сторонам. Рядом стреляли товарищи, а я с ужасом смотрел и не мог оторвать взгляда от своей гимнастерки и сапог, забрызганных окровавленными мозгами Пети Носова…
Теперь роли поменялись: мы стали дичью, а немцы – охотниками. Танки выползли на поле, развернулись дугой и пошли по подсолнухам на батарею, стреляя и охватывая ее с флангов.
Темнело…
Наша судьба решалась секундами. В такие же измерения укладывалась и жизнь.
Дьяченко быстро побежал вдоль батарей, давая распоряжения подготовиться к отступлению.
– Передки к орудиям! – раздался его голос, который до меня еле дошел.
Ездовые подогнали лошадей. Уцелевшие бойцы быстро прикрепили орудия к передкам, подсадили раненых на зарядные ящики с остатками снарядов, вскочили сами и под слепым обстрелом танков помчались галопом вдоль посадки по направлению к Днепру.
За нашими спинами продолжали раздаваться взрывы и гул танков, но они уже не могли причинить нам никакого вреда.
Кони мчались, подгоняемые ездовыми. Зарядные ящики подскакивали на ухабах, причиняя боль. Я сидел еле живой, почти ничего не соображая. Зубы выбивали мелкую дробь. Глаза застилала какая-то красная пелена, из которой все время вставал и падал с размозженной головой Петька Носов, весельчак и балагур откуда-то из Крыма. Рядом стонал, положив голову мне на плечо, младший сержант Середа. Левая рука его была перевязана бинтами.
Наступившие сумерки позволили нам выбраться из огненного ада и сравнительно благополучно в течение ночи добраться до берега реки.
Так мы впервые столкнулись лицом к лицу с гитлеровцами и вплотную почувствовали смертельное дыхание войны.
4. Переправа
Мы оказались после ночного рейда ниже г. Запорожья по течению реки Днепр километров на двадцать, примерно в районе Каневского или Лысой горы.
Только тут, наконец, после бешеной скачки, остановились, перевязали раненых и кое-как привели себя в порядок.
Подсчитали потери…
Шесть человек было убито, восемь ранено. Выведены из строя и брошены два орудия и зарядный ящик.
Противник потерял пять танков и был задержан нами на том поле наверняка до рассвета.
Комбат Дьяченко выстроил нас, поздравил с боевым крещением и, глядя в измученные, усталые лица солдат, просто сказал:
– Спасибо, ребята! Задачу свою перед Родиной вы выполнили… Вечная память тем, кто отдал в бою за нее свои молодые жизни.
И он перечислил поименно всех погибших, в том числе сержанта Карпенко и рядового Носова – замкового моей сорокапятки.
…Потом мы разыскали переправу, где ходил паром. Здесь столкнулись с колоссальным количеством беженцев, подвод и скота, сгрудившихся у берега. В этой сутолоке не было никакого порядка. Того и гляди, могли налететь вражеские самолеты и расстрелять, разбомбить все живое, что кричало, ревело и хаотически двигалось.
Комбат быстро оценил обстановку. Отвел нас в сторону от переправы. Вытащил из кобуры наган, и, размахивая им над головой, стал прокладывать себе путь к парому.
Вскоре Дьяченко вернулся. Он присел на лафет и, почесывая затылок дулом нагана, промолвил:
– Там старики, дети и больные… Их я переправлю первыми. Потом переправим орудия, боеприпасы и раненых. С ними поеду я, медсестра и четверо ездовых. Остальным пройти выше по реке и переправляться на лодках. За себя назначаю старшим сержанта Сомова. Вопросы будут? Нет вопросов… Действуйте!
Вопросов не было. И так все было ясно. Все молчали. Расставаться не хотелось. Общая беда нас породнила. Другого решения быть не могло, и Дьяченко на прощание добавил:
– До встречи в полку! Поторапливайтесь, скоро может появиться авиация противника!
Под командованием сержанта Сомова нас осталось двадцать семь солдат и два младших сержанта. Вновь назначенный командир оказался на редкость проворным парнем. На год или два старше меня, но уже умудренный житейским опытом и вторым годом службы в армии, он сразу же уверенно начал действовать.
Сомов увел нас подальше от переправы, поинтересовался, есть ли среди нас шофера, и, когда выяснил, что таких двое, повел их выбирать одну из трех грузовых машин, застрявших в песках на подступах к переправе. Сомов заметил эти машины еще на рассвете, когда мы галопом мчались к реке.
Когда выбор был сделан, сержант велел перелить в машину горючее из двух других и вытащить ее на твердый грунт. Потом мы перенесли и уложили в кузов доски, ящики и скобы из оставляемых машин, сколотили сиденья, завели двигатель и поехали по дороге против течения Днепра, искать удобную и более тихую переправу.
Солнце поднялось над горизонтом и начало припекать. Немецкие самолеты несколько раз заставляли нас останавливать машину и прятаться в посадках и жнивье. Тем не менее, мы без потерь добрались до Разумовки. Там наш ЗИС-5 окончательно выдохся и заглох в песке по самые оси. Вытаскивать его уже не было смысла. Спешились… Подошли к берегу…
Организованной переправы вблизи не было. Лодок тоже. Перепуганные жители отвечали, что все лодки на той стороне.
Разбившись на две группы, мы пошли искать средства переправы вверх и вниз по течению. Наконец, нашли две лодки, на которых можно было переправить не более 16 человек. Тогда Сомов уточнил, кто не умеет плавать, рассадил их по лодкам и во главе с двумя младшими сержантами отправил на левый берег, велев прислать эти лодки за остальными…
Оставшиеся с сержантом солдаты, в том числе и я, разделись и прилегли на песок у берега, опустив ноги в воду. Пережитое за прошедшие сутки постепенно уходило куда-то в далекое прошлое и уже почти не тревожило душу. Только у меня еще гудело в голове и слегка покалывало в ушных перепонках.
Вдруг по воде прокатился громоподобный грохот. Как будто небо и земля раскололись на части.
Мы вскочили на ноги, ничего не понимая и не соображая… Вдоль реки начали носиться самолеты с крестами, очередями расстреливая переправлявшихся на левый берег Днепра солдат и мирное население. Мы мгновенно попадали в кусты.
Я хорошо запомнил дату. Это было 18-е августа – День авиации!
До боли сжималось сердце за нашу краснозвездную авиацию, которую мы любили, которой гордились, потому что привыкли, что наши летчики летают выше, дальше и быстрее всех…
– Где вы, наши соколы? – с горечью повторяли солдаты, глядя в сеющее смерть синее небо.
В День авиации в воздухе над Днепром хозяйничали «фрицы». Наших самолетов не было видно. А мы – четырнадцать артиллеристов, на время оставшиеся без пушек, вынуждены были притаиться в кустах, лежать и пассивно наблюдать за двумя подплывавшими к противоположному берегу лодками с нашими товарищами и кружившим над ними, как ястреб, «мессершмиттом». Ребята с лодок открыли по нему беспорядочную стрельбу из винтовок.
Вот одна лодка подплыла к берегу. Солдаты выскочили. Побежали, отстреливаясь, к кустарникам. Вторая лодка, немного не дотянув до берега, неожиданно перевернулась…
Я недосмотрел, что случилось с лодкой и ребятами потом, так как наше внимание привлек один из солдат, закричавший:
– Хлопцы! Вода поднимается!
Я невольно перевел взгляд на берег, на его кромку. Даже без отметин было видно, как скачками прибывает вода и увеличивается течение Днепра.
По всем признакам стало ясно: гордость Запорожья, детище первой пятилетки – Днепрогэс – взорван!
Самолеты на какое-то время скрылись.
То выше, то ниже по течению громыхали взрывы: это топили оставшиеся у причалов пароходы и баржи, чтобы не достались врагу. По Днепру поплыли, кружась в водоворотах, доски, бревна, ящики и другие предметы, которые способны были держаться на поверхности. Быстро поднимавшаяся вода грозила затопить на левом берегу плавни, отрезав нам пути к отходу. Учитывая это и то, что с левого берега лодок уже не дождаться (там никого не было, как в пустыне), сержант Сомов распорядился взять доски и скобы с брошенной машины, разобрать кузов и выловить плывущие бревна для сколачивания плотов.
Он разбил нас на звенья по три человека и по мере готовности «десанта» отправлял их на левый берег.
Дошла очередь и до нашей тройки.
Я, Юсупов и Гонтарь быстро разделись, уложили оружие, боеприпасы и одежду на плотик, вошли в воду, ухватились за скобы и поплыли на противоположный берег через Днепр, загребая свободной рукой и ногами, увлекаемые течением и страхом перед непредсказуемостью судьбы. Когда достигли середины реки, в небе на северо-западе появились три «юнкерса». Бомбардировщики летели на юг, возможно, бомбить переправу, но не отказали себе в удовольствии открыть пулеметную стрельбу по нашей «флотилии».
Я, держась одной рукой за скобу, поднырнул под плотик, как делал это еще в школьные годы, когда нырял под перевернутую в воде лодку. Через минуту вынырнул, увидел всплески воды от пуль, ухватил глоток воздуха и снова нырнул под плот, напоминая страуса, прячущего голову. Когда вынырнул второй раз, самолеты были уже далеко, но за плот нас держалось только двое. Я и Юсупов. Третьего – Гонтаря – не было. Он, очевидно, сраженный пулей, мгновенно пошел ко дну. Ни я, ни Юсупов не видели гибели своего товарища по оружию…
На берег выбрались едва живые от усталости и только что пережитого. Стащили на песок пожитки, а сами упали рядом, пренебрегая опасностями…
Однако времени терять было нельзя, так как вода медленно, но продолжала прибывать и затапливать низины, образовывая множество островков. Немного передохнув, поднялись, оглянулись: остальных четырех плотиков и ребят вблизи не было видно.
Натянув на себя одежду, подхватив подсумки, вещмешки, противогазы и винтовку погибшего товарища, мы по песку, перпендикулярно реке, стали пробираться к деревне.
Теперь из третьего орудийного расчета нас осталось только двое: я и Юсупов.
По моим подсчетам, нас отнесло километров на пятнадцать ниже Запорожья. Я надеялся еще засветло добраться в 52-й запасный полк, куда наказывал явиться комбат.
Наш путь преградила какая-то небольшая речушка, которая обычно в это время года пересыхала, и которых множество попадалось на пути. Но те были мелкие, по колено и ниже. А эта? Чтобы ее преодолеть, мне и Юсупову пришлось раздеться, и, неся над головой оружие и одежду, идти по горло в воде под присмотром и руководством старой женщины, стоявшей на противоположном берегу. Эта старушка нас обсушила, накормила и вывела на дорогу, по которой мы уверенно зашагали к городу.
Солнце клонилось к закату, когда два бойца, еле волоча ноги, подошли к Южному вокзалу. Навстречу, по направлению к совхозу им. Сталина, на машинах и подводах двигались воинские соединения.
Куда и зачем они ехали, мы не могли понять. На расспросы никто ничего не отвечал, да, наверное, и не знал толком. На нас просто не обращали внимания. До нас никому не было дела. Нашего полка среди этого потока воинских подразделений не было…
Решили двигаться дальше в полк, так как были уверены, что наши, оставшиеся в живых из нашей батареи, делают то же, добираются до 52-го…
Дошли до улицы Октябрьской.
Тут я не выдержал и уговорил Юсупова идти мимо моего дома. Он согласился. Мы свернули, перейдя через мост, направо и вверх по ул. Октябрьской (все равно было по пути) вышли на улицу Жуковского к Большому базару…
Базар и улица были пустынны.
Дошли до 32-го номера, я с трепетом отворил калитку… Зашли во двор… На нас с лаем кинулась Жучка, но, узнав меня в незнакомой военной форме, виновато и радостно завиляла хвостом. На мой голос, обращенный к Жучке, из дома выскочили баба Катя и дед Тимофей. Они набросились на меня одновременно и наперебой начали обнимать и целовать.
Наконец, разобравшись, что я и Юсупов валимся с ног от усталости, баба Катя всплеснула руками, промолвила «Го-осподи-и», потащила нас в дом, обмыла и накормила.
Баба Катя рассказала, что отец мой еще в городе, погнала деда Тимофея за ним в контору Военторга, а нам предложила прилечь отдохнуть хоть на пять минут. Я и Юсупов не возражали. Разморенные едой и усталостью, мы тотчас же уснули на полу как убитые, едва коснувшись головами подушек…
Не знаю, сколько бы мы так проспали, если бы поздно ночью нас не разбудил отец. Он сидел рядом на стуле, смотрел на спящих меня и Юсупова и вытирал рукавом слезы.
Папа дал нам несколько пачек папирос и две пачки галет на дорогу. Больше у него ничего не было. Поцеловал меня на прощанье и ушел среди ночи, так как их организация через час уезжала на восток. Чуть позже и мы оделись, распрощались с хозяевами, которые в детстве казались мне злыми, а на самом деле были добрыми, милыми людьми, и пошли к себе в часть.
Это было мое последнее свидание с отцом во время войны.
Стариков Бухариных, бабу Катю и деда Тимофея, я больше не видел: оба они умерли в оккупации. В 1945 г., на том месте, где жили эти добрые старые люди, я нашел лишь обгоревший полуразрушенный фундамент. Это было все, что осталось от большой семьи и их дома.
5. На оборону Запорожья
Летом ночь коротка.
Небо на востоке начало бледнеть, звезды гасли одна за другой, как свечи на ветру, когда я и Юсупов подошли к воротам 52-го запасного полка. Они были распахнуты настежь, а на территории – ни души… Лишь кое-где валялись разбросанные бумаги, солома и поломанный инвентарь. Все это напоминало поспешное бегство.
Душу охватила тревога, засосало под ложечкой. Связь с полком, который стал для нас (теперь мы это остро ощутили) самым родным и близким, по неизвестным причинам оборвалась.
Что здесь произошло? Когда, зачем и в каком направлении передислоцировалась часть?
Мы поспешили с вопросами в ближайшие дворы жилмассива.
Никто ничего не знал. Говорили только, что ночью слышали необычный шум в казармах, а потом все стихло. Кое-как установили, что полк отбыл этой ночью в сторону Екатерининского вокзала.
Помчались на Запорожье-2.
С трудом после долгих выяснений, кто мы и откуда (Юсупов плохо говорил по-русски) удалось установить, что 52-й запасный полк действительно в три часа ночи погрузился в эшелон и поехал на Пологи…
Стрелки вокзальных часов указывали пять. С полком нас разделяли каких-то два часа времени и семьдесят-восемьдесят километров железнодорожного пути.
Меня мучили угрызения совести, что я, оставшись переночевать у Бухариных, подвел себя и Юсупова. Но мой молчаливый напарник меня ни в чем не упрекал. Надо было каким-то образом догонять полк.
В идущий на г. Орехов эшелон с ранеными нас не пустили. Ближайших составов до ст. Пологи сегодня не предвиделось.
Для молодости – преград нет. Даже восемьсот километров – не расстояние.
Мы с Юсуповым взвалили «жечи на плечи» и зашагали по шпалам в сторону Полог, надеясь на счастливый случай и удачу.
Солнце поднялось над горизонтом, становилось жарко. Мы свернули в посадку, идущую параллельно с железнодорожным полотном. Здесь было прохладней и безопасней, так как вдоль железнодорожной насыпи начали повизгивать шальные пули. Они изредка нудно визжали и здесь, в посадке. Встречаясь с деревьями, разрывались и нещадно калечили их стволы и ветви.
Мы успели пройти так по посадке километров семь-восемь, не больше, когда услышали плач ребенка. Юсупов бросился в сторону – к кустарникам и вскоре позвал меня. Я подошел и увидел его сидящим на корточках перед каким-то свертком из тряпок. Это был брошенный ребенок, который посинел от крика.
Я растерялся: в нашем положении не хватало только грудного ребенка.
Проклиная непутевых родителей, мы решили донести находку до первого жилья и там оставить.
И без того навьюченный Юсупов отдал мне только винтовку Гонтаря, осторожно взял сверток и бережно понес, держа впереди себя на вытянутых руках.
Юсупов был добрым, хорошим парнем. Не то башкир, не то татарин по национальности, он плохо говорил по-русски, коверкал слова. Знал этот грех за собой и потому больше помалкивал. В данной ситуации только выразительные добрые глаза выдавали его душевное состояние. Юсупов торжественно шествовал со своей ношей впереди, тихо напевая на незнакомом мне языке, как я догадывался, колыбельную песню. Глаза его выражали нежность и умиление. И сам он был в это время в мыслях далеко от этих мест и войны.
Так мы прошли еще километра два: Юсупов с ребенком и я рядом с винтовками на плечах.
Не знаю, далеко ли мы успели отойти от города, на десять-двенадцать километров или кружили по железнодорожным путям и посадкам по его окраине, но только дорогу нам вскоре преградили пограничники.
Поскольку Юсупов оказался впереди, один из пограничников обратился к нему:
– Кто такие? Куда держите путь? Документы?
Юсупов начал что-то лепетать, кивая в мою сторону, вроде этого:
– Мы бежал через Днепр… Наша полк тоже бежал из казарма… Мать бежал из леса, ребенок остался… – и далее в том же духе.
Я не выдержал, перебил товарища и кое-как объяснил пограничникам ситуацию, в которую мы попали. Выслушав, они направили нас к командиру. Там снова подробно расспросили о наших приключениях, ознакомились с комсомольскими билетами и содержимым медальонов, так как больше никаких документов у нас не было.
Ребенка у нас немедленно забрали для определения в детдом. Когда сверток развернули, оказалось, что в нем была девочка недельного возраста. Интересно, что у Юсупова в руках она лежала молча, а когда взяли ее другие, начала реветь во всю силу своих легких, вызывая страдания у моего доброго сослуживца и смех у окружавших его людей.
– Может быть, ты ее отец, а? Признавайся, ничего не будет, – приставал к Юсупову один из пограничников, на что тот в смущении ответил:
– Что ты? Что ты?.. Шайтан тебя бери! Я еще не делал с шеншинами дети! Я малышок лублу… Он это понял, ты – не понял!..
После некоторой процедуры командир пограничников, наконец, дал указание взять нас на довольствие. Чувствовалось, он был доволен, что к ним прибыло пополнение, «понюхавшее пороху».
Так я и Юсупов стали бойцами частей Управления Госбезопасности НКВД, оставшихся для защиты города от немецко-фашистских захватчиков и задержки дезертиров.
Наши просьбы об отправке в свой 52-й запасный полк или определении в артиллерию, представителями которой мы себя по праву считали, не имели никаких успехов. Мотивация была железная: во-первых, надо защищать город, так как больше некому; во-вторых, для нас пушек не приготовили.
Тут же из нас сделали гранатометчиков: показали, как установить дистанционную трубку на гранате, закреплять приставку на винтовке и как стрелять с упреждением по самолетам. Младший лейтенант объяснил, что такой гранатомет – очень эффективное оружие в борьбе с авиацией противника. Я внимательно выслушал эти хвалебные оды гранатомету, правда, ни до, ни после того не слыхал, чтобы кто-нибудь сбил фашистский самолет таким гранатометом. Что тут поделаешь?
Вечером меня и Юсупова с группой солдат посадили на грузовую машину и под командованием того же младшего лейтенанта направили на 6-й поселок города. Машина ехала долго и приблизилась к окраине, когда уже начало темнеть. Мы пробирались в новую часть на 6-й какой-то незнакомой дорогой. Оказалось, что после того, как противник занял о. Хортица, он беспрерывно обстреливал левый берег артиллерийским и пулеметным огнем. Постреливали и снайперы. Город с острова был виден как на ладони. Просматривалась почти каждая улица, поэтому продвижение войск осуществлялось преимущественно с наступлением темноты и окружным путем.
Нас высадили у кинотеатра.
Это было огромное, красивое, по тем временам – шикарное, напоминавшее внешне черепаху, здание. Кинотеатр этот отличался прекрасной акустикой и в сороковых годах считался одним из крупнейших в Европе.
Сейчас, когда город перешел на осадное положение, в этом здании разместился штаб обороны со своими службами.
В первую же ночь меня, Юсупова и группу приехавших с нами красноармейцев разместили в караульном помещении, в подвале кинотеатра. Наш младший лейтенант принялся за организацию или усиление охраны штаба.
Отстояв в карауле положенное время, я вернулся в помещение. До войны в этом подвале было фотоателье. От него осталось множество барахла, в том числе и ящички с контрольными и не востребованными снимками. С любопытством я начал рассматривать и перебирать эти ящички. Какова же была моя радость, когда среди вороха фотографий я нашел знакомые по институту лица студентов. В основном это были ребята и девушки, жившие на 6-м поселке и там же окончившие школы, а потом пришедшие в институт.
В караульном помещении было душно. Я вышел, решив прикорнуть до смены на свежем воздухе. Августовская ночь была теплой и звездной. Обвив ремень винтовки вокруг руки, потянув скатку под голову, я растянулся на спине посреди газона, под выступающей, как навес, верхней частью фасада кинотеатра и… тут же захрапел, что называется, без задних ног.
Меня разбудил грохот взорвавшейся рядом бомбы.
Я открыл глаза, увидел нависшую надо мной «стену» и услышал гул удаляющегося самолета… Спросонья мне показалось, что на меня рушится стена кинотеатра.
В то же мгновение сработала реакция самосохранения: я вскочил, как спал, с винтовкой в руке и скаткой через плечо, бросился к решетчатому забору, которым был окаймлен кинотеатр, сходу перемахнул через это препятствие, перебежал на противоположную сторону и остановился… Оглянулся… и – расхохотался: фасад кинотеатра с нависшим карнизом все так же стоял неподвижной громадой, отчетливо выделяясь на фоне бледно-голубого предрассветного неба.
Я снова перешел через дорогу, приблизился к забору и долго оторопело глядел на него, не понимая, каким образом мне удалось одним махом, в обмундировании и при оружии, преодолеть это высокое препятствие.
Теперь, чтобы попасть назад в караульное помещение, мне пришлось идти к ажурным воротам с калиткой. К счастью, моего «героического марш-броска» никто не видел.
От взрыва сброшенной на кинотеатр бомбы откололо угол здания, повредило стоявший рядом легкий танк и убило спавшего около него танкиста.
Первые дни после 18-го августа, когда немцы заняли правый берег и остров Хортица, защиту города взяли на себя части НКВД и истребительные батальоны, наскоро сколоченные городскими властями. Регулярные войсковые соединения Запорожье покинули.
Наступило форменное безвластие. Оставшееся в городе население охватила паника. Появились случаи воровства. Мародеры грабили временно оставленные квартиры, магазины и склады, не успевшие еще эвакуировать товары и продовольствие. Штаб принял решение организовать борьбу с мародерством.
Так, на второй день пребывания в частях НКВД меня вместе с Юсуповым направили в наряд для борьбы с грабителями.
Во время очередного патрулирования по 6-му поселку, Юсупов, шедший со мною рядом, вдруг бросился вперед и нырнул через разбитое стекло витрины внутрь какого-то здания. Спустя мгновение, очнувшись от неожиданности, я пустился за своим другом.
Навстречу мне, чертыхаясь на чем свет стоит и оттягивая задранную юбку, из витрины выползала пожилая женщина, которой перебили аппетит по облегчению желудка слишком бдительные патрули-молокососы.
Красный от смущения, я заглянул через разбитые стекла в помещение. Юсупова не было… Тогда я вошел вовнутрь и тут услышал приглушенный призыв Юсупова:
– Марко, скорее сюда… скорее сюда!
Он стоял за перегородкой в подсобке, указывал рукой на лестницу, ведущую в подвал, и испуганно-громко шептал:
– Там… много-много трупов… через много… без рука, без голова… без нога…
Дрожащими пальцами мы зажгли спички и с винтовками наперевес спустились в подвал. Присмотрелись и увидели: на полу валялись как попало разбросанные, один на другом, манекены мужчин и женщин, принятые Юсуповым за трупы людей. Ошибиться было нетрудно при таком тусклом освещении, да еще при таком напряжении нервной системы. Ведь шла война. Противник был рядом – за Днепром…
Думаю, что мы попали в бывший магазин одежды.
Сообразив все это, я схватился за живот и присел на ступеньки, не в силах сдержать рвущегося из меня хохота.
Напряжение сняло как рукой. Рядом со мной плюхнулся с диким воплем Юсупов. Он издавал какие-то нечленораздельные звуки, сгибаясь и разгибаясь, как на молитве, хлопая себя ладошками по животу и груди.
Когда мы отсмеялись и вышли на улицу, Юсупов стал просить, чтобы я никому не рассказывал, как он напугал женщину, приняв за грабителя, и налетел, не дав оправиться, а также о казусе с манекенами, в которых заподозрил трупы людей. Я пообещал другу молчать об этом, в сущности, незначительном эпизоде, показавшемся добряку Юсупову слишком позорным для его «героической» биографии.
Еще через день я стал свидетелем довольно неприятного происшествия, которое на меня произвело сильное, можно сказать, потрясающее, впечатление и запомнилось надолго.
При патрулировании по городу бойцы НКВД задержали на одном из продовольственных складов старшего лейтенанта, занимавшегося грабежом. Он был в военной форме, при оружии, и, пользуясь этим, беспрепятственно обирал склады и магазины. Как оказалось впоследствии, этот мародер дезертировал с фронта в Запорожье к родителям. Награбленные продукты и промтовары он, пользуясь временным безвластием, тащил и складывал дома в ожидании немцев.
Военно-полевой суд приговорил дезертира и грабителя к расстрелу.
Мы строем вышли во двор с арочными воротами на углу проспекта Ленина и Металлургов. Выстроили нас в две шеренги в конце двора у глухой стены. Туда подвезли арестованного с сорванными петлицами, без пояса, обросшего щетиной, – бывшего старшего лейтенанта РККА, потерявшего честь и совесть человека.
Сначала перед строем нам зачитали приказ Верховного Главнокомандующего И.В. Сталина о героической борьбе и выходе из окружения некоторых соединений Красной Армии, оказавшихся на территории, временно оккупированной врагом, а также о пресечении паники и мародерства. Потом представитель военно-полевого суда зачитал обвинительное заключение, приговор и дела бывшего старшего лейтенанта, мародера К…
Командир взвода стрелков вывел из строя десять красноармейцев, построил их между двумя шеренгами напротив приговоренного и скомандовал:
– По изменнику Родины, дезертиру и мародеру, – пли!
Раздался залп, и я, стоявший неподалеку от осужденного, видел, как пули впиваются в тело, оставляя кровавый след на гимнастерке. Грабитель судорожно поднял руки, несколько секунд постоял в таком положении, лицом к стене, затем молча рухнул на землю.
Подбежала женщина-врач, взяла безжизненную руку, пощупала пульс и что-то сказала майору – представителю суда. Затем труп бросили на подводу и увезли, а нас строем увели к штабу.
Впоследствии, когда война уже давно кончилась, мне продолжал сниться этот расстрел – такое можно видеть нечасто, даже в период войны.
6. Разведка
Вскоре на 6-й поселок прибыли новые подразделения Красной Армии, хорошо обмундированные и оснащенные вооружением. Нас – «стариков» – перевели в окопы за парком Металлургов, поближе к берегу Днепра. Окопы шли вдоль берега реки почти сплошной зигзагообразной линией с боковыми ходами сообщения. Я получил саперную лопатку и занялся благоустройством своего нового жилища. Раньше мой шанцевый инструмент артиллериста хранился на передке у ездового, а теперь болтался сборку на ремне и казался, так же, как и противогаз, лишним грузом, затруднявшим ходьбу. Что ж, пока пушек не было, приходилось с таким положением мириться.
Наши окопы сообщались боковыми ходами с просторными щелями, которые вырыты были в начале войны вместо бомбоубежищ. В строительстве я тоже принимал активное участие, будучи студентом машиностроительного института. Это время теперь казалось далеким историческим прошлым, а ведь фактически минуло с тех пор не более двух месяцев.
В щели мы приходили поесть, отдохнуть, когда приходила смена. Здесь политрук читал нам свежие сообщения из газет о положении на фронте и в тылу. Тут от политрука я узнал, что наша авиация совершила налет на военные объекты Берлина, что ЦК ВКП(б) принял Постановление о порядке приема в партию особо отличившихся в боях красноармейцев. В этих окопах я впервые услышал от политрука о легендарном оружии «Катюша», которое нанесло под Оршей ошеломляющий удар по самоуверенным немецко-фашистским захватчикам.
В последних числах августа, по окончании одной из таких бесед, политрук отвел меня и Юсупова в сторону, уточнил, комсомольцы ли мы, и попросил подробно рассказать, как мы переправлялись 18-го августа через Днепр.
На следующий день нас вызвали в штаб.
Перед кабинетом начальника разведки собралось еще человек десять таких, как мы, молодых по возрасту красноармейцев. За столом сидел пожилой капитан – начальник разведки, а сбоку наш политрук и еще один смуглый тридцатилетний мужчина в звании лейтенанта. Мы снова рассказали о нашей переправе через Днепр. Капитан, не вдаваясь в детали и излишние объяснения, поставил перед нами задачу: произвести разведку вдоль побережья острова для выявления огневых точек противника.
Потом лейтенант забрал меня, Юсупова и еще одного парня в отдельную комнату, где уже со всеми подробностями стал вместе с нами разбирать способы выполнения поставленной задачи. Остановились на одном, на наш взгляд, самом безопасном.
Надлежало двум бойцам ночью, держась за поваленное дерево, возможно ближе подплыть к о. Хортица и продрейфовать вдоль него. Если представится случай, высадиться на берег и обследовать его сколько возможно. Во время нашего продвижения вдоль острова будет вызван огонь с огневых точек противника, поэтому нам, не обнаруживая своего присутствия, надлежало запомнить эти точки с тем, чтобы по возвращению нанести их на топографическую карту острова.
В течение дня Юсупов, я и Володя (так звали моего будущего напарника по разведке) готовились к предстоящей операции в районе теперешнего Ждановского пляжа. Скрываясь за хатенками, спилили дерево, обрубили лишние ветки, вбили две или три скобы в ствол. Чтобы дерево в воде не переворачивалось и своими ветвями надежно прикрывало нас от глаз врага, пришлось даже подвязать в двух местах железяки весом по тридцать-сорок килограмм. Кроме того, к дереву мы подвязали два каната с петлями на концах для страховки. Все эти меры предосторожности подсказал лейтенант. Думаю, он был опытным разведчиком.
Вечером я и напарник отдали свои документы лейтенанту и вместе с ним и группой прикрытия из четырех человек, в которую входил и Юсупов, направились к установленному месту переправы через реку.
Подошли… Подождали, пока стемнело и луна скрылась за облаками, подтащили к воде наш так называемый плот, разделись, отдали одежду Юсупову, молча попрощались с товарищами и, поеживаясь, вошли в воду.
Хотя нам дали перед этим водку, натерли тело денатуратом и каким-то жиром, все равно было прохладно, и пробирала дрожь.
С правого берега периодически раздавались короткие пулеметные и автоматные очереди. Над рекой взлетали ракеты, на мгновение освещая отдельные участки. Потом снова все вокруг погружалось во тьму.
Заходя в воду, я не стал ждать, пока она достигнет подбородка, и решительно окунулся с головой. Стало вроде теплее. То же сделал и Володя. Мы продели петли каната под мышки, потянули за скобы дерево на глубину, и, призывая на помощь всех святых, поплыли…
Когда мы «отчалили», группа прикрытия тоже пошла вниз по Днепру. В ее задачу входило: вести за нами наблюдение с левого берега, тоже засекать огневые точки и встретить нас между 3-мя и 4-мя часами ночи в назначенном месте прибытия, примерно в районе теперешней гостиницы «Волна».
Странная штука человеческая память. Пишу сейчас, вспоминаю многое с такими подробностями, как будто это было со мной вчера… Память воскрешает события, лица, имена и фамилии людей, которые просто промелькнули мимо и больше не встретились. А имена некоторых товарищей, с которыми довелось пережить самые тяжелые и трагические минуты в жизни, в свое время или не спросил, или не запомнил, одним словом – память не удержала. Очень обидно. Но что поделаешь?
В калейдоскопе событий 1941 года всякое случалось. Особенно в первые месяцы часто менялись люди и ситуации.
Не запомнил я, к сожалению, и фамилию Володи, своего напарника по разведке, – высокого, стройного, спортивного сложения юноши. А ведь провели мы с ним бок о бок больше суток, рискуя жизнью. Мало это или много, судите сами. По-моему, в боевой обстановке это – немало.
…Мы молча продвигались в темноте к противоположному берегу. Разговаривать нельзя… грести сильно руками тоже нельзя во избежание всплесков. Подгребали плавно только свободной рукой, не выбрасывая ее из воды, и помогали себе двигаться ногами по-лягушачьи…
Кажется, совсем недавно я с соучениками по школе плыл по этим местам днем на лодках. Тогда мы смеялись и баловались вовсю, днем, не ведая никаких страхов и сомнений.
Сейчас мы плыли крадучись по родным местам, боясь выдать свое присутствие всплеском воды или случайным громким вздохом.
В воздух взмыла очередная ракета и, падая над нами, осветила плотик… мы замерли…
Однако плывущее дерево не вызвало у противника никакого подозрения, так как на реке это было привычной картиной.
И опять темно. Раздалась короткая очередь. В нашу сторону полетели трассирующие пули, прожужжав, как шмели, над головами. И снова – мрачная, гнетущая тишина…
По Днепру рядом с нами плыли, как обычно, деревья, бочки и другие разбитые о пороги предметы, которые вынесло сюда течение. Ночью было не разглядеть, но, сидя в окопах недалеко от берега, я видел, как иногда со дна поднимались и плыли по реке ранее затонувшие разбухшие трупы людей и животных.
…Вспомнив вдруг виденное ранее днем и то, как я однажды с ребятами в школьные годы, во время игры в ловитки на реке столкнулся с утопленником, вздрогнул всем телом и огляделся, на секунду забыв о цели своего пребывания в воде. Волосы встали дыбом от мысли, что утопленник сейчас, как и тогда, может зацепиться за наше дерево…
Я еще не успел привыкнуть к трупному оскалу войны, и не сознавал, что бояться надо не мертвецов, а живого врага, который подстерегает тебя на правом берегу острова…
Мы приблизились к Хортице примерно напротив того места, где в Днепр впадает Сухая Московка («красная вода»), и поплыли вдоль пологого берега на расстоянии пятидесяти-восьмидесяти метров от суши. Почти в то же время с нашей стороны взвилась ракета, и по острову была открыта пулеметная и редкая артиллерийская стрельба. В ответ с Хортицы полетели, завывая, мины, снаряды и затарахтели пулеметы. Небо над нами гудело и вспыхивало, грохотало и будто опускалось, готовое вот-вот опрокинуться раскаленным металлом на наши головы и дерево, за которое мы судорожно продолжали держаться. И все-таки, от сознания, что за нами следят товарищи и что эта стрельба затеяна нам в помощь, на душе стало теплее. Мы стали засекать пулеметные, минометные и орудийные точки. Примерно к часу ночи стрельба прекратилась внезапно, так же, как и началась. В это время мы уже находились в нижней части острова, у входа в Речище. Это была самая пологая часть Хортицы. Однако отсюда почему-то не было видно и слышно интенсивной стрельбы.
Мы подгребли ближе к берегу. Прислушались. Никаких звуков… Приободрились и вместе с Владимиром потащили дерево на мель, скинули петли. Тихо крадучись, вылезли на берег и поползли к кустарникам. Тело покрылось пупырышками, я страшно озяб. Чтобы как-то согреться, Володя стал зарываться в песок. Я тоже. Так, согреваясь в песке, мы молчали и прислушивались несколько минут, потом проползли между кустарниками метров семьдесят… снова затаились.
До нас донесся чей-то приглушенный разговор. Мы осторожно подползли поближе.
На небольшой поляне у костра сидели три немца и о чем-то мирно беседовали. Их автоматы лежали у ног. Пламя угасающего костра, вспыхивая, выхватывало из темноты задранный вверх хобот миномета. Где-то здесь должен был быть и пулемет, так как с этого квадрата летели трассирующие пули во время интенсивной перестрелки правого и левого берегов.
Мы пролежали, прислушиваясь, еще минут пять, однако наши наблюдения других огневых средств и людских голосов не обнаружили. Эти трое у костра курили сигареты и спокойно вели беседу.
Если б мы были опытными разведчиками, то, пользуясь фактором внезапности, напали бы на ничего не подозревавших немецких солдат и взяли бы «языка». Случай для этого был самый подходящий. У нас за поясами торчали даже финки – холодное оружие, выданное с целью самообороны и борьбы с судорогой. Но в нашу задачу входило только вести наблюдение и запоминать увиденное, не выдавая себя.
Поползли назад…
Когда нас отделило от немцев достаточное расстояние и из-за кустов и деревьев их не стало видно, мы приподнялись и, пригнувшись, заторопились к берегу. Вдруг у меня под ногой затрещала сухая ветка. В тишине ночи этот треск прозвучал, как гром (по крайней мере, мне так показалось). Раздалась автоматная очередь. В нашу сторону полетели трассирующие пули. Мы кинулись в разные стороны. Решив, что обнаружены, мы стали то ползком, то в полный рост, прикрываясь деревьями и кустарниками, порознь пробираться к месту, где был оставлен наш «плот».
Сердце колотилось и готово было вот-вот выскочить из груди. А вернее, ушло в пятки.
Вопреки здравому смыслу, вместо того, чтобы залечь, затаиться и прислушаться, я кинулся далеко вправо, рискуя наткнуться на еще какой-нибудь пост. Я таки наткнулся, но не на пост, а на проволочное заграждение. Подался левее – опять проволока! Метнулся еще раз вправо, и почувствовал жгучую боль в голени, но сгоряча продолжал судорожно пробираться к берегу.
Наконец, я выбрался из этой злополучной паутины проволочных ежей и упал в кустах на песок у кромки берега.
Вокруг было темно и спокойно. Колотилось громко только мое сердце.
Чуть отдышавшись, я снова пополз к месту, где должно было быть наше «судно». Прошло еще несколько томительных минут ползаний и поисков: я приникал к песку, полз, снова приникал и присматривался к поверхности воды… Наконец, в трех метрах от берега я увидел наше дерево и еле различимый силуэт человека, который, согнувшись, притаился за ним. Это был Владимир…
Встретились. Обнялись, как родные. Прислушались…
Кругом непроглядная тьма, невозмутимая тишина. Стараясь не поднимать шума, мы надели петли через плечо, потянули за собой дерево на глубину и поплыли медленно к левому берегу.
Добираться обратно было радостней, но гораздо трудней, потому что мы очень устали и теперь не подталкивали дерево, а тянули его на себя, защищаясь его кроной от глаз и пуль неприятеля…
Без особых приключений, замерзшие и окончательно выбившиеся из сил, мы кое-как дотянули до левого берега. Наше «судно» пристало примерно в том месте, где сейчас стоит памятник советским воинам, форсировавшим Днепр в ноябре 1943 года, а может быть, и немного дальше.
Это выглядит, конечно же, парадоксально: я форсировал Днепр… дважды! Да, два раза во время войны я вплавь перебирался через реку, но только с правого на левый берег, а потом туда и обратно с запада на восток. А как хотелось, чтобы было наоборот! – один раз и навсегда!
Мне суждено было другое.
Было часа два или три ночи. Небо по-прежнему сплошь затягивали облака. Стал накрапывать дождик.
Меня колотило, как в лихорадке. Напарника тоже. Пробравшись подальше от берега за кустарники, мы начали делать различные упражнения, чтобы разогреться. Но все равно говорить между собой не могли, так как зуб на зуб не попадал… Мы окончательно окоченели, пока нас разыскали товарищи из группы прикрытия.
Моя правая нога болела. Небольшая дырочка в голени кровоточила. Все тело было покрыто ссадинами и царапинами. Володя выглядел не менее печально и жалко, чем я.
Осушив «Ворошиловский паек» («мерзавчик» водки), отряхнувшись, обтеревшись и одевшись во все сухое, мы пошли к дороге, где ждала машина.
Юсупов не мог на меня наглядеться: все хлопал по плечу, заглядывая в глаза и спрашивая:
– Ну, как?
В его однообразном вопросе звучали одновременно и радость, и тревога…
Направились в штаб.
Там рассказали обо всем, что видели: о количестве и месте расположения огневых точек, а также о проволочном заграждении, разбросанном по берегу между кустарниками. Все это мы нанесли на разложенную у капитана на столе карту острова Хортица.
Нас поблагодарили, хорошо накормили и отпустили каждого в свое отделение.
Я и Владимир похлопали друг друга, пожали руки и… разошлись.
Больше, ни во время войны, ни после, мы с этим замечательным парнем не встречались. Если б довелось, с этим парнем я бы снова, не задумываясь, пошел бы в разведку!
7. Госпиталь
К вечеру следующего дня я почувствовал сильное головокружение, жар и озноб во всем теле, боль в голени и особенно в паху. При ходьбе боль настолько усиливалась, что приходилось стискивать зубы, чтобы не закричать.
Мое состояние и жалкий вид не остались незамеченными Юсуповым. Он, несмотря на слабые протесты с моей стороны, разыскал командира отделения и доложил ему. Тот прислал медсестру.
Дальнейшие события я помню довольно смутно. Вижу их, как сквозь матовое стекло. Помню, что меня несли на носилках… Потом я очнулся от духоты и жара в поезде, который грохотал по железной дороге… и этот грохот, как молот, стучал по моей голове. Страшно хотелось пить. Попросил воду и, очевидно, снова провалился в беспамятство. До моего воспаленного мозга и уха доходили отрывки каких-то слов, произносимых то вблизи, то откуда-то издали:
– Сепсис… воспаление… молод... ампутация… легкие… уколы…
…Из тумана возникали и звали меня играть в футбол еще в детские годы погибшие мальчишки с нашей улицы: Коля Хоранич и Гриша Бердичевский. Первого раздавил каток, когда мостили булыжником базарную площадь, а второй умер от менингита, возникшего после удара камнем в голову при драке.
…Я пытался идти ребятам навстречу. Они исчезали, потом снова появлялись, манили пальцами к себе и пятились… Колька казался плоским, как черно-белая фотография, а Гришка – желто-восковым с перевязанной бинтом головой… Я делал два-три шага за ними. Ноги наступали на горячий песок, который нестерпимо жег пятки, с каждым шагом все сильнее и сильнее…
Останавливался… пятился назад… Колька и Гришка исчезали… потом снова появлялись… снова исчезали… манили… Я опять шел за ними, натыкался ногами на раскаленный, как горящие угли, песок и снова отступал назад… Так продолжалось долго-долго….
Потом вдруг хлынул дождь, песок зашипел и остыл… Колька и Гришка куда-то скрылись. Я спрятался под дерево. Тут меня нашла мама и погнала домой:
– Сколько можно бегать? Давай скорей домой! Все тебя ждут!
Я открыл глаза. Надо мной склонилась пожилая женщина в белом халате. Она прикладывала к голове мокрую салфетку, что-то приговаривая. Я ничего не понимал.
– Где я? – был мой первый вопрос.
– Пришел в себя? Вот радость! А думали, помирает. Ну, молодец! – приговаривала, сияя, добрая женщина, не прерывая возню с холодным компрессом. – Ты, голубок, в госпитале, в Ореховском госпитале. Лежи спокойно. Сейчас позову доктора.
Женщина ушла, а я продолжал лежать и оглядываться по сторонам. Передо мной и по бокам стояли койки с ранеными. На одной из стен висела большая черная ученическая доска. Очевидно, до войны в этом здании была школа или другое учебное заведение, а теперь временно расположился фронтовой госпиталь.
В палату быстрой уверенной походкой вошел полный, выше среднего роста, седой человек с усами, в очках, белом халате и белой шапочке на голове. Он присел на мою койку, приговаривая «ну-тис… ну-тис…», нащупал пульс, потом положил свою большую ладонь мне на голову, переложил ее на грудь и постучал по ней пальцами, улыбнулся и произнес:
– Ну, вот! теперь все в порядке!
Доктор задрал простыню и начал щупать правую ногу от пятки до паха, нажимать и спрашивать?
– Здесь болит? Здесь болит?
Правая нога моя была толще левой, покрыта пятнами неестественного бурого цвета.
– Доктор, что со мной? – задал я вопрос.
– Теперь ничего, сынок. Был сепсис, то есть заражение крови с двухсторонней пневмонией. Ты счастливо отделался, мой милый мальчик, – улыбнулся доктор в усы. Потом он оглянулся на стоявшие по бокам койки, посерьезнел и добавил:
– Надеюсь, будешь долго жить, солдат!
Фамилия моего Айболита была Сорокин. Он еще пару раз садился на мою койку, осматривал мою ногу, выслушивал и обстукивал грудь. Потом дело пошло, как видно, на поправку, и мною перестали интересоваться. В общем-то, правильно: здесь были более серьезные больные, с тяжелыми ранениями, которым требовалась неотложная помощь.
В первых числах сентября в госпиталь привезли партию раненых из Запорожья. В нашу палату положили одного из вновь прибывших с плечевым ранением. Этот солдат принимал участие в форсировании Днепра и боях за остров Хортица. Он сообщил, что немцев выбили с острова.
Я, конечно, несказанно обрадовался, так как был причастен к этой операции. Начал выспрашивать у него подробности, а также о Юсупове и Володе. Однако, как я ни старался их описывать, он ничего не мог сказать о моих товарищах. Он их не встречал, так как был в другой части и на другом участке.
Примерно в первой декаде сентября меня выписали.
После двухнедельного лежания я чувствовал себя еще слабым. Опираясь на палочку, я поплелся на железнодорожный вокзал.
Несколько раз по дороге я останавливался, присаживался на лавочки у чужих калиток, отдыхал и топал дальше. Поздно ночью я прибыл на станцию Запорожье-2. Идти в такое время в военную комендатуру – напрасное дело. И я пошел по улице Жуковского, мимо машиностроительного института и по дороге на всякий случай заглянул к своей тете.
Папина родная сестра, тетя Маня с мужем дядей Илюшей, двумя дочерьми десяти и семи лет, жили в маленькой двухкомнатной квартире в одноэтажном кирпичном домике, наполовину вросшем в землю.
…Я постучал, и через минуту из-за двери донесся сонный, перепуганный голос тети:
– Кто там? Это ты, Илюша?
Я ответил. Открылась дверь, и у меня на шее с криком «Марочка пришел!» в ночной сорочке повисла тетя Маня.
Маня была самая маленькая в многочисленной семье невысоких братьев и сестер Нейштадтов. К тому же она была худенькая и весила совсем немного. Был бы я здоров, то удержал бы ее в воздухе на вытянутых руках. Но сейчас обнял, поцеловал и весь напрягся, чтобы удержаться на ногах, которые дрожали и подкашивались от усталости и боли. С большим трудом я поставил свою тетю на пол и вытер холодный пот, обильно выступивший на побледневшем лице.
Тетя Маня сообщила, что дядя Илья в народном ополчении и сейчас на дежурстве; что его не сегодня-завтра заберут в армию; что все родственники эвакуировались и в городе остались только они одни – Дубровские. На мой вопрос, когда же собирается уезжать она с детьми, тетя ответила, что никуда не поедет, тем более что немцев прогнали с острова и скоро вообще попрут из Советского Союза. Она в это свято верила.
Время перевалило за полночь. Мне постелили на полу. Я выпил горячего чаю и под тихое бормотание что-то рассказывавшей тети Мани быстро уснул. Часа через два я проснулся от тяжести в голове и сильного озноба. Во всех мышцах правой ноги и суставах ныло. Я чувствовал, что температура поднялась выше тридцати семи. С открытыми глазами я пролежал до рассвета, стараясь не стонать и, не дай Бог, не разбудить спящих.
Под утро пришел дядя Илья, голодный и усталый. Через два дня ему предстояло явиться на призывной пункт.
Я просил и уговаривал Илью эвакуировать жену с детьми, пока есть возможность и время, пока не выехали на восток все заводы. К моим уговорам и дядя, и тетя отнеслись совершенно равнодушно. Меня даже обидело их пренебрежение к моим словам.
– Поступайте, как знаете! – в конце концов сказал я им на прощанье.
Я не мог предположить тогда, что это последняя фраза, которую я произнес, обращаясь к тете Мане, что я вижу ее и своих младших сестричек в последний раз.
…Их расстреляли на стадионе авиационного завода №29 им. Баранова среди тысяч других евреев и жертв немецко-фашистских оккупантов. На том месте сейчас установлен обелиск, на нем высечены слова:
«Здесь в период Великой Отечественной войны (1941 – 1945 гг.) были расстреляны фашистскими палачами 6600 человек мирных советских граждан. Вечная память вам, дорогие соотечественники».
Недалеко от этого обелиска расположена детская игровая площадка. Иногда я прихожу сюда с внуками, чтобы покатать их на качелях и поиграть на территории детской крепости. На обратном пути мы обязательно подходим к обелиску, склоняем головы в память о наших земляках, родных и близких.
Из моих рассказов внуки знают о трагедии, постигшей нашу Родину, советский, и, в частности, еврейский народ в период войны.
…Распрощавшись с Дубровскими, я пошел в военную комендатуру, которая помещалась в пассаже, на том месте, где сейчас находится Жовтневое районное отделение милиции. Там меня продержали до полудня, потом передали мне из рук в руки шесть молодых солдат-призывников и предписание. В нем перечислялся состав группы пофамильно и указание о пути следования для дальнейшего прохождения службы, – на Конские раздоры, в 52-й запасный полк!!!
Я получил сухой паек, распределил поровну между ребятами и мы, построившись, покинули двор комендатуры.
Глава 6. Фронтовые дороги
Наша группа состояла из восемнадцатилетних ребят, волею судьбы попавших на запорожскую землю, призванных временно под флаги частей НКВД для защиты города. В этой сборной были три артиллериста, два минометчика, один пехотинец и один летчик-технарь. Короче говоря, из вверенного мне отделения я оказался самым опытным красноармейцем, нюхавшим порох. Остальные были, что называется, «салагами» призывного возраста с различными ВУСами, присвоенными военкоматами.
За несколько дней пребывания в частях НКВД они были обмундированы, вооружены и побывали в окопах защитников города, так ни разу и не выстрелив.
Теперь, когда в Запорожье прибыли регулярные войска Красной Армии и враг был выбит с острова Хортица; когда положение на этом участке стабилизировалось и прекратился систематический артиллерийский и пулеметный обстрел города с правого берега; когда заводы почти спокойно завершали демонтаж и эвакуацию оборудования на восток, в нас, – случайно примкнувших к частям НКВД солдатах, – больше не нуждались. Нас направляли в запасный полк.
Я испытывал двойное чувство: с одной стороны, досаду и горечь за то, что в тяжелую минуту был нужен, а теперь нет, что в городе, может быть, остались Юсупов, Володя и другие товарищи по разведке, с которыми уже успел подружиться и которые, возможно, ждали меня из госпиталя; с другой стороны – радость от того, что предстояла встреча с родным полком и боевыми друзьями и тщеславие от того, что именно мне поручено привести в полк отделение.
С имеющимся предписанием наш маленький отряд удалось посадить на один из эшелонов и по железной дороге довезти до ст. Чапаевка. Оттуда мы пехом двинулись на Конские Раздоры. До места назначения надо было пройти еще не менее пятнадцати-шестнадцати километров. Это расстояние с небольшими привалами мы преодолели в течение дня и остановились на небольшом хуторке близ Конских Раздоров. Это хутор был удобен тем, что располагался на бугре, с которого хорошо были видны, как с наблюдательного пункта, сами Раздоры и что там происходило.
Нас приютила на постой старушка, жившая в большой хате на краю хутора. Два ее сына ушли на фронт, мужа мобилизовали на рытье окопов. Одна среди множества голубей, со своими невысказанными тревогами, она рада была нашему внезапному появлению.
В соответствии с предписанием у нас в запасе оставалось еще три дня. Мы решили использовать их для отдыха, тем более что я еще чувствовал себя не совсем здоровым. Хозяйка хлопотала вокруг стола, стараясь получше, поудобнее рассадить дорогих гостей и повкусней и посытнее накормить. Стол, на мой взгляд, по тем временам был шикарным: голубятина подавалась в разных видах. А если добавить, что в качестве приправы были свежие и малосольные огурцы и помидоры, да к тому же чарочка самогонки, то не удивительно, что после трапезы этой не нужно было мыть посуду – солдатики все вылизали.
Пользуясь удобным расположением хутора, хаты и радушием хозяйки, я установил наблюдательный пункт на чердаке среди голубей, за Конскими Раздорами и провел совещание, на котором было принято единогласное решение: поскольку военных действий вблизи не происходит, поскольку мне необходимо долечить раненую ногу, которая еще давала о себе знать и так как мы прибыли раньше и у нас в запасе есть время, то надо здесь задержаться.
С «НП», где велось круглосуточное дежурство, докладывали о всяких подозрительных передвижениях на территории полка. Однако особо тревожных сигналов не поступало. Мы отсиживались в своей «крепости», приветствуя железнодорожный транспорт, доставивший нас почти до места назначения на трое суток раньше времени. Мне хотелось поскорее попасть в родную часть, но принятое коллективное решение не отменишь, да и нога продолжала болеть в паху.
Чтобы ребята не разленились, я организовал дежурство на кухне и по двору – в помощь хозяйке. Таким образом, вся живность была ухожена, дрова напилены, нарублены и сложены в сарай в образцовом порядке.
На четвертые сутки рано утром мы попрощались со своей милой, доброй старушкой. Она поцеловала и перекрестила каждого из нас по очереди, после чего отпустила «с богом».
Я не запомнил название этого маленького хуторка, его нет на карте области. Возможно, его уже нет вообще, как и многих покинутых жителями деревень, а может быть, он разросся и слился с Конскими Раздорами, став их окраиной. Не запомнил я и имени той прекрасной украинской старой женщины, приютившей и кормившей нас. Но тем, что окончательно поправился после ранения, я обязан трехдневному пребыванию на хуторе и хозяйке голубей.
Я бодро шагал вниз по дороге впереди своего маленького отряда. Настроение было прекрасным от предстоящей встречи с Амкой Лисиным и своими, хоть малознакомыми, но испытанными по первому боевому крещению друзьями; от сознания, что смогу рассказать им о своей первой разведке и ранении.
Кроме того, я был горд, что мне доверили, и я привел в часть пополнение из шести молодых красноармейцев.
В полку меня ждало сильное разочарование. Я не застал там ни Амку, ни знакомых ребят из сводной артиллерийской батареи особого назначения. Они еще до 1-го сентября убыли из полка в разных направлениях в качестве артиллерийского резерва действующих частей и соединений Красной Армии. О Юсупове и его судьбе здесь ничего не было известно. Из знакомых я разыскал в Конских Раздорах только случайно задержавшихся: младшего сержанта Горшкова и ездового Луку Симаченко, который в дальнейшем сыграл значительную роль в моей судьбе. Я встретился с этими ребятами, как с родными, хотя служить с ними пришлось не более трех недель. Зато познакомились мы по-настоящему в сражении под Чертомлыком.
Ребята рассказали, что капитан Зинченко, возглавлявший тогда наш артиллерийский взвод особого назначения и отправившийся вперед на встречу со штабом дивизии, фактически бросил нас на лейтенанта Дьяченко. Этот капитан не стал разыскивать №-ю дивизию, а, едва узнав, что навстречу двигаются танки противника, пустился наутек. В полку, прибыв, он заявил, что батарея разбита, и он один чудом выжил – выручил конь.
Когда же в полк прибыл лейтенант Дьяченко с остатками материальной части, ранеными, медсестрой и ездовыми, Зинченко арестовали. Из Запорожья его вместе с полком с 18-го на 19-е августа под конвоем перевезли в Конские Раздоры. Военно-полевой суд приговорил труса и предателя к расстрелу. Там же, в Конских Раздорах, приговор был приведен в исполнение на виду у полка.
Из группы сержанта Сомова в тот знаменательный день 18-го августа в полк пришло едва четырнадцать человек, из которых трое были ранены во время переправы.
Младший сержант Горшков с восхищением рассказывал, как сержант Сомов прибыл в полк с четырьмя бойцами, в том числе с одним раненым. Этот бывалый служака Сомов, оказывается, и в той экстремальной ситуации не растерялся: конфисковал у кого-то по дороге повозку, на которой доставил свою группу раньше других, причем торжественно, к самому ужину.
Меня, Юсупова и Гонтаря в полку причислили к пропавшим без вести. Это звучало как-то необычно, по-новому. Но Юсупова здесь не было, и о нем я действительно ничего не знал, а Гонтарь – погиб, бедняга. Таким образом, из нашей тройки «пропавших без вести» только судьба Юсупова оставалась действительно неизвестной.
Два дня я ходил в героях по громадному колхозному двору, где разместился полк.
Позднее младшего сержанта Горшкова и ездового Луку Симаченко с наскоро обученным пополнением отправили на фронт, а меня оставили до особого распоряжения в помощниках у старшего сержанта Рябова, с которым только что довелось познакомиться.
Старший сержант еще до войны служил в армии. В первых же боях был тяжело ранен, и теперь до полного выздоровления его прикомандировали к 52-му запасному полку для обучения новобранцев, которые прибывали почти каждый день. Среди этого пополнения были и молодые, моего возраста, ребята, и пожилые, до сорока лет, мужчины. С этими людьми нужно было заниматься строевой подготовкой, изучением оружия и стрельбой, что мне, наряду с младшим офицерским составом, вменялось в обязанность.
Кроме того, по комсомольской линии, как член редколлегии, я принимал участие в выпуске боевого листка полка «За Родину». В качестве поощрения мне выдали новое обмундирование (мое изрядно потрепалось): офицерскую шинель и наган с кобурой, что полагалось артиллерийскому наводчику, кем я и был в расчете.
Вскоре в полк вернулся из госпиталя младший сержант Середа. Мы оба были очень рады встрече, уговорили Рябова, а тот – старшее начальство, чтобы Середу оставили в нашем взводе.
Заканчивался сентябрь месяц. Полк сформировал, обучил и подготовил для отправки на фронт очередное воинское подразделение артиллеристов.
Я не имел офицерского звания и сам еще недостаточно знал военное дело, но тоже приложил немало усилий, чтобы солдаты постигли искусство воевать.
Помня уроки своих наставников – неважного психолога Лапидуса и прекрасного педагога и старшего товарища Дьяченко, – я старался не допускать промахов и быть для солдат старшим товарищем и другом если не по возрасту, то хотя бы по военному делу.
Тщательно вдалбливали в новобранцев знания и мои более опытные сослуживцы: широкоплечий, кряжистый старший сержант Рябов и худой, длинный, чуть сутулый младший сержант Середа.
В последних числах месяца, едва мы успели проводить за ворота своих «подопечных», по тревоге подняли и построили весь полк.
Было раннее утро.
Мы стояли, поеживаясь, в строю вместе с еще не обмундированным, прибывшим только вчера пополнением и слушали подполковника. Он поставил перед нами задачу: разбить по отделениям и повзводно вновь прибывших призывников; выкупать, обмундировать и подготовить их к принятию присяги; через два часа всем быть готовым к выступлению в поход.
2. Отступление
Сразу после принятия присяги, часиков в десять утра, полк развернулся и походным строем направился на северо-восток.
Хоть нам официально не объявляли, куда и в каком направлении мы движемся, но из неофициальных источников просочились сведения, что в районе г. Днепропетровска противник форсировал р. Днепр и движется на юго-восток и что под г. Запорожье тоже усилился натиск немцев, и они вот-вот могут прорвать оборону и перейти в наступление.
Учитывая это, чтобы не попасть в окружение, наш полк отходил в направлении г. Сталино – на Донбасс, в шахтерский край.
Это отступление, как я теперь понимаю, было обосновано еще, по крайней мере, двумя не менее важными обстоятельствами. Во-первых, 52-й запасный полк к этому времени состоял из только что прибывших, еще не обученных новобранцев. Во-вторых, был плохо вооружен: винтовок хватало лишь на 2/3 личного состава, минометами был оснащен только наполовину, пушек – только две на восемь батарей, одна 76-мм гаубица и одна сорокапятка; с боеприпасами дело обстояло еще хуже, чем с вооружением.
Мы ждали матчасть и боеприпасы со дня на день, однако они так и не прибыли до получения приказа об отступлении. Единственное, в чем мы не нуждались, были лошадки – наша бесценная тягловая сила, которую регулярно и любезно поставляли полку конные заводы области.
В первый же день отступления мы сделали солидный марш-бросок и к вечеру вышли к границе Донецкой области. Здесь в селе Любимовка остановились на ночевку. Наше войско после первого перехода протяженностью в тридцать – тридцать пять километров, приняло довольно нереспектабельный вид. Особенно пострадало молодое пополнение: многие натерли ноги до кровавых волдырей, несмотря на старания младших командиров и небольшого количества «старослужащих» вроде меня, Рябова и Середы.
На каждом привале, пользуясь случаем, я показывал солдатам, как мотать портянки, вспоминая уроки своего бывшего командира Дьяченко, научившего меня этому искусству. И все равно последние километры обозные повозки переполнились солдатами с истертыми до крови ногами.
Следующий переход до Новоукраинки пришлось проделать в два этапа, до Вишневки – тоже. Между прочим, по время переходов не обошлось без курьезов.
Я уже упоминал, что полк был полностью укомплектован конной тягой. Поскольку многие лошади были свободны от упряжки из-за отсутствия пушек, передков и зарядных ящиков, на битюгах оставили уздечки, спины их покрыли ряднами, одеялами и прочим мягким материалом вместо седел и использовали в качестве средства передвижения.
Так как упитанные битюги предназначались не для верховой езды, а для перевозки тяжелого груза, на их мощных и широких спинах усидеть было совсем не просто. По этой причине верхом на битюге можно было видеть только ездовых, а также офицеров и солдат, с детства умевших и привыкших ездить на лошадях. Если попадались случайные всадники вроде меня, то долго не выдерживали балансировки на крупе лошади и соскакивали на землю, иногда не совсем удачно, под аккомпанемент несущихся из строя подначек острословов.
И я не избежал участи таких незадачливых всадников, но, слава Богу, свидетелей моего позора не оказалось.
А дело было так.
Пройдя до Новоукраинки километров пятнадцать-двадцать, мы остановились в каком-то хуторке на берегу небольшой речушки. Солнце еще не успело зайти за горизонт. Ездовые решили напоить и искупать лошадей.
Вечером и по утрам уже было довольно прохладно, поэтому ездовые захватили ведра, скребки и прочий нехитрый инвентарь, чтобы не загонять лошадей далеко в воду и не лезть туда вместе с ними, а купать у берега. Меня попросили помочь.
Без особой на то охоты, но я согласился.
Искупав и напоив лошадей, поехали назад. Но к речушке или пруду (не помню точно) я вел лошадь под уздцы, чтобы дать ей остыть и отдохнуть, а обратно все ехали верхом. Решился и я. Мне тяжело было держаться верхом на битюге: мои короткие ноги покоились у него где-то между спиной и брюхом, расставленные шире, чем на ширину плеч. Но не вести же лошадь одному в поводу через весь хуторок. Поэтому я все время натягивал уздечку и балансировал, чтобы не соскользнуть на землю, одновременно удерживая лошадь от попыток побежать рысью или галопом после пережитой радости купания.
Так я проехал величественным шагом метров сто или двести, и вдруг…
Вдруг кто-то из ездовых, то ли нарочно, чтобы подшутить, а может быть, и случайно, на полном скаку, поравнявшись со мной, что есть мочи «гикнул» и помчался дальше, оставляя за собой лишь облако пыли.
Мой битюг, по кличке, кажется, Ландыш, рванул с места в карьер галопом вслед удалявшемуся всаднику.
Все это произошло мгновенно и было для меня так неожиданно, что я едва успел инстинктивно ухватиться за гриву и прижаться к холке лошади, развалившись на ее спине, как мешок зерна. Тем самым я удержался от немедленного падения. При каждом скачке меня подбрасывало, я ударялся о хребет, причиняя неимоверную боль себе, и, очевидно, столь же неприятные ощущения перепуганному, неуправляемому Ландышу.
Наша необычная «вольтижировка» продолжалась относительно недолго: я свалился в кювет на обочине дороги и больно ушиб бедро наганом. А лошадь, освободившись от неумелого всадника, помчалась мимо конюшен за хутор. Сгоряча я выхватил наган и, путаясь в полах шинели, побежал за Ландышем, готовый убить норовистое, но ни в чем не повинное животное.
Потом мой пыл поулегся, я понял, что, в сущности, лошадь не виновна, ощутил боль в бедре, которую сгоряча не заметил, и заковылял, прихрамывая, к конюшням.
Едва я сообщил старшему ездовому, что моя лошадь убежала, как во двор с ржанием вбежал Ландыш, остановился у предназначенного ему стойла и, как ни в чем не бывало, принялся за свою порцию овса. А ездовой, – деревенский парень по имени Васыль, – нежно поглаживая и похлопывая его по холке, с улыбкой стал объяснять мне премудрости верховой езды и повадки лошадей в разных ситуациях.
Васыль очень любил лошадей, с пеленок находился в их окружении, и те, естественно, отвечали ему взаимностью. Он считал, что лошади – добрые, послушные, преданные человеку животные, отвечают добром на доброе отношение, всегда все понимают, только сказать не могут.
Теорию, преподанную мне Васылем, я усвоил, но на практике применить ее мне так и не пришлось.
3. Битвы в пути
В Вишневке или, как значится в современных картах, в Вишневом мы, наконец, остановились и, чувствовалось, надолго, потому что сразу приступили к оборудованию помещений под зимние квартиры. Наряду с заготовкой дров, сена и угля полк начал заниматься своим обычным делом: строевой подготовкой, изучением устава и стрелкового оружия. Рыли щели и окопы.
Вскоре над нами стала появляться немецкая авиация. Наряду со сбрасыванием бомб и пустых бочек, которые действовали на нервы, пожалуй, больше, чем бомбы, с самолетов попутно вылетали листовки. Они кружились над селом и медленно падали на землю, попадая и на территорию полка. По указанию командиров, коммунисты и комсомольцы собирали и уничтожали листовки. Политруки вели разъяснительную работу, подкрепляя ее читкой газет и даже прослушиванием радиопередач из Москвы.
Однако, несмотря на принятые меры, фашистская пропаганда сделала свое нечистое черное дело: она посеяла среди неустойчивых, колеблющихся людей семена недоверия к командирам и неверия в нашу победу. Фашистская пропаганда дала ядовитые всходы, и в этом через некоторое время я смог убедиться в полной мере.
Примерно в середине октября к Вишневке начали подходить части отступающих армий. Сейчас, после сорока четырех прошедших лет, сидя за письменным столом с географическими картами и описанием военных действий тех дней, я понимаю, что наш 52-й запасный полк оказался на стыке отступающих 12-й и 18-й армий. А тогда, – командир без звания и артиллерист без орудия, а по сути лишь освоивший азы военного дела солдат-пехотинец, – я не знал и не интересовался, в какую из армий попал и куда меня судьба забросит завтра. Для меня эти армии были Красными, я верил своим командирам, которые мною непосредственно командовали, и без лишних рассуждений выполнял их команды, стараясь не иметь на все, как говорили, «кочку» зрения. Так было легче выполнять свой воинский долг. Дали команду на окраине села рыть сплошные траншеи и индивидуальные окопы, и я в поте лица, без лишних рассуждений, воплощал в жизнь этот приказ, переданный мне моим непосредственным командиром – старшим сержантом Рябовым.
От Рябова и младшего сержанта Середы, правда, узнал я и кое-какие недобрые вести: немцы в нескольких местах форсировали Днепр, заняли города Днепропетровск и мое родное Запорожье, некоторые другие на левом берегу реки места и предместья и теперь рвутся к г. Сталино. Выходило, что траншеи и окопы мы роем не в учебных целях, что скоро у нас здесь начнутся горячие денечки.
До получения пушек и минометов нам – артиллеристам противотанковых пушек – выдали специальные сумки с бутылками самовоспламеняющейся жидкости и инструкции по их использованию и применению. Кроме того, старший сержант Рябов лично инструктировал, как и куда бросать эти бутылки на танки, объяснял, где наиболее уязвимые места у фашистских танков.
Инструкция инструкцией, а жизнь есть жизнь – она действует по своим законам и часто вносит поправки в самые совершенные инструкции.
Как-то один из молодых бойцов, уж не знаю, каким образом, но ударил винтовкой по сумке с бутылками во время учений и разбил одну из них. Жидкость просочилась на шинель, сапоги, все это охватило пламя. Молодой парень, забыв инструкции, растерялся: сбросил винтовку и сумку и начал кататься по земле, вместо того, чтобы сбросить шинель и сапоги. Своими действиями он еще больше раздул пламя.
Этого красноармейца общими усилиями удалось остановить, накрыть шинелями и заглушить пламя, раздеть и расправиться с его горящей одеждой, которую засыпали землей с песком. Обожженного отправили в санчасть.
После этого случая мы стали очень осмотрительно обращаться с бутылками. Даже несколько позже, когда получили бутылки не с самовоспламеняющейся жидкостью, а с другой жидкостью с длинными спичками и серой для поджога при броске. Мы стали такими осторожными, что и тогда брали бутылки с собой, лишь направляясь в окопы. Там их устанавливали в специально вырытые ниши для боеприпасов.
…Похоже было, что ждали не только наступления пехоты противника, но и танковой атаки. Теперь мне приходилось каждые сутки занимать свой индивидуальный окопчик и воспаленными от недосыпания глазами смотреть на запад. Иногда оттуда прилетали «рамы». Покрутятся, покрутятся, дадут пару очередей в ответ на беспорядочную стрельбу с земли и улетят.
Немцы не заставили себя долго ждать. Это было во второй половине октября. Утром, когда я прыгал и хлопал себя руками, согреваясь в окопчике, далеко на горизонте замаячили силуэты танков. Они выстроились цепочкой вдоль линии горизонта и развернулись по направлению к нашим окопам.
Позабыв о холоде, затаив дыхание, я стал напряженно наблюдать за дальнейшими действиями врага. К танкам подъезжали грузовые машины, высаживали пехоту и скрывались за горизонтом. Маневры с высадкой пехоты продолжались около часа. Это действовало на психику угнетающе.
Напряжение нарастало.
С нашей стороны не было произведено ни одного выстрела – затаились.
Наступила полнейшая зловещая тишина, как перед бурей. Потом ветер донес знакомый характерный гул моторов и скрежет железа. Танки двинулись на Вишневку.
Я поглядывал то на танки, то на лежавшие в нише бутылки. Грозная сила медленно и неотвратимо надвигалась на меня. На душе становилось все тревожнее: и потому, что рядом со мной никого не было, и потому, что я уже один раз испытал, что такое танковая атака.
Мне казалось, что я один в этом мире зла, хоть я и знал, что поблизости, и слева, и справа, сидят и ждут приказы от командиров мои товарищи.
Вопреки ожиданию, пехота почему-то за танками не пошла. Я отодвинул карабин в сторону и стал готовиться к бою: положил на бруствер пару бутылок и связку гранат.
Над головой засвистели пули и снаряды. Танки, изредка стреляя, медленно приближались вниз к селу. Они надвигались на наши позиции, уверенные в своей силе и непобедимости.
Несмотря на утренний морозец, спина взмокла от пота и какой-то беззащитности. Бутылки выглядели не внушительно и не серьезно. Все-таки пушка, даже маленькая сорокапятка, это не какие-то бутылки, которые были расставлены в нише, как будто я был не в окопе, а в винном погребе, и предстояло не сражение с танками, а мирная выпивка с друзьями…
Танки были от передовых окопов уже на расстоянии не более двухсот метров. Я весь сжался в комок, ожидая их подхода, чтобы бросить свои бутылки. Гадал, какое из этих чудовищ пойдет на меня и начнет утюжить мой маленький окопчик, мысленно перебирая в памяти всех родных и близких, прощаясь с ними. Потом меня охватило удивительное безразличие и спокойная злость. Я зажал в руке бутылку и стал ждать. Танки прошла еще с полсотни метров и… Вдруг перед ними, как завеса, начала взлетать земля от рвущихся один за другим снарядов крупного калибра.
Через село и головы залегших в окопах красноармейцев, подвывая, летели невидимые болванки, начиненные динамитом. Они образовали перед нами и за танками огненную вилку.
Забыв об опасности, безмерно радуясь неожиданному избавлению от нависшей угрозы, я высунулся из окопа и стал наблюдать, как наши артиллеристы мешали с дерьмом «непобедимые» фашистские панцермашинен.
Я гордился артиллеристами, так как принадлежал тоже к этому роду войск, и удивлялся, и восторгался одновременно ими, стрелявшими с закрытых позиций, километра за три от села, с завидной точностью. Это были действительно «Боги войны», низвергавшие с небес громы и молнии на врага.
Вероятнее всего, это были 152-х мм гаубицы, которые я видел пару дней назад, когда их тягачами провозили через Вишневку.
…Вот один из танков накрыло взрывом, вон второй горит, а третий с перебитой гусеницей завертелся и свалился в воронку.
У немцев теперь, с моей «кочки зрения», было два выхода: или на большой скорости рваться сквозь огненную полосу к нашим окопам, до которых оставалось метров 150 – 200, или свернуть влево от меня в лощину и по ней обойти село и ударить нам в тыл.
Я рассуждал так, не зная наших и, тем более, вражеских возможностей и планов.
Они выбрали третий вариант: левое крыло танков, увеличивая скорость, по диагонали пошло прямо на мой и соседние окопы, доставив несколько довольно неприятных минут ощущения приближающейся смертельной схватки; потом это крыло развернулось еще левее и, не снижая скорости, скрылось в лощине. Правое крыло танков ушло куда-то вправо (куда именно, я не видел, не до наблюдений было). На поле осталось три или четыре лежащих на боку и два горящих как факелы танка.
Только через несколько минут оцепенение, охватившее меня, прошло, но перед глазами еще маячили прущие на полном газу на мой окоп, извергающие огонь немецкие танки…
Я положил обратно в нишу судорожно зажатую в правой ладони бутылку, еще не веря спасению, поправил на бруствере карабин, убрал приготовленную к бою связку гранат, высунулся из окопа побольше и огляделся.
«Вжик! Вжик!» – просвистели около уха пули. Они летели со стороны одного из подбитых немецких танков. Наверное, там залегли уцелевшие танкисты. Они мешали разглядывать поле сражения, но стреляли не прицельно – наобум.
Ползти к своим фрицы не решались, так как туда было раза в четыре дальше, чем до наших окопов, и их бы моментально подстрелили, как куропаток, в открытом поле. Им оставалось ждать наступления ночи, уповать на бога и надеяться на случай.
В небе появились «юнкерсы». Они налетели на наши позиции и начали сбрасывать свой смертельный груз.
Я опустился на дно окопа.
Земля задрожала от взрывов. Стало темно от поднятых вверх комьев земли, гари и пыли. А вой падающих бомб был такой нарастающе-сверлящий, что, казалось, каждая из них падает прямо на тебя. От этого ощущения сердце сжималось, как тисками, мороз пробегал по коже. По каске барабанили комки земли, в висках стучало, уши опять пронизывала нестерпимая боль, впервые возникшая еще во время моего первого боевого крещения. Меня засыпало, а я, сидя на дне окопа, обеими руками сжимал уши и отсчитывал мгновения, отпущенные мне на жизнь.
Сколько продолжался этот кошмар, сказать затрудняюсь. Но разрывы бомб на наших позициях прекратились, и гарь начало относить в строну. Пять «юнкерсов» повернули к селу, в направлении, где дислоцировалась тяжелая артиллерия.
Тут я впервые за время войны увидел вылетевших наперерез фашистским истребителям наши родные советские истребители. Их было всего три тупоносых «ишачка». Тем не менее, краснозвездные смельчаки бросились в атаку.
Они моментально расчленили двигавшиеся строем вражеские бомбардировщики и начали бить их поодиночке. Вот один из крестоносцев загорелся и стал падать.
По бокам в окопах и сзади в траншеях после бомбежки воцарилась гробовая тишина, и казалось, что все вымерло, но вдруг ожило все это, и раздались ликующие возгласы:
– Ур-ра! Ура-а!
Потом один из наших истребителей устремился за сбросившим на село бомбы и повернувшим восвояси фашистом. И тут, прямо над моей головой, произошло что-то непонятное: «ишачок» в крутом вираже залетел справа от бомбардировщика и врезался ему в брюхо.
В воздухе раздался взрыв, и перемешавшиеся, охваченные пламенем обломки обоих самолетов начали медленно падать, переворачиваясь в воздухе, и, наконец, рухнули на землю за подбитыми немецкими танками.
Оставшиеся в небе три «юнкерса» повернули назад, не долетев до расположения батареи. Советские самолеты еще некоторое время преследовали их, потом развернулись и скрылись за селом на востоке…
После бомбежки ждали атаки пехоты. Из траншей даже донеслась команда, повторенная несколько раз:
– Приготовиться к отражению атаки!
Но атаки не последовало. Наступила снова тревожная тишина. Она длилась около получаса. С немецкий стороны загромыхали минометы. Мины начали рваться сначала на линии индивидуальных окопов, потом перенеслись на траншеи, где засела пехота, а затем их огонь переместился в село на наши полковые тылы.
Я высунул голову из окопа, чтобы осмотреться. В воронку, метров за пять от меня, вскочил парень с ручным пулеметом и начал быстро окапываться, из воронки торчало только дуло пулемета да летели комки земли. Пулеметчика не было видно. Через некоторое время он, наконец, выглянул, заметил меня и крикнул:
– Эй, истребитель, давай сюда!
Движимый жаждой общения после пережитого напряжения, я пополз к пулеметчику, неловко перевалился через небольшую насыпь и плюхнулся с пулеметчиком рядом на дно воронки.
– Осторожно… Убили моего напарника… Оставайся, будешь вторым номером! Вдвоем сподручнее и веселее!
Я согласился и принялся помогать парню благоустраивать воронку под приличное пулеметное гнездо. Минометный огонь продолжался еще несколько минут, но мины падали далеко за нами и не представляли для нас никакой опасности. За это время мы углубили и укрепили наш окоп, мой напарник успел смотаться и притащить диски и запас, а я – перенести гранаты и злополучные бутылки, несмотря на возражения пулеметчика, который их побаивался и отвергал как боевое оружие.
Теперь в нашем пулеметном гнезде мне было гораздо уютнее и как-то теплее: все-таки нас теперь было двое.
Несмотря на то, что парня этого с одним треугольником в петлице я видел впервые, он как-то сразу стал для меня родным и близким. Мы успели перекинуться друг с другом лишь двумя-тремя словами: из-за горизонта показалась пехота противника.
Немцы двигались несколькими изломанными линиями в полный рост, на ходу стреляя из автоматов. Над головами засвистели пули, некоторые шлепали в бруствер окопа, откалывая кусочки земли. Огонь не был прицельным. Он был рассчитан больше воздействовать на психику противника, но шальная пуля на излете все же могла поразить, такое часто бывало. Чтобы понапрасну не рисковать, мы опустились пониже, и мой напарник, обращаясь даже не ко мне, а ко всем сразу, закричал:
– Ага… давай!.. давай! Сейчас они нам кланяться будут, гады!
Он лихо подмигнул, улыбнулся и повернул ко мне свое курносое, грязное и оттого еще более милое, приятное лицо. От этого на душе стало как-то спокойнее и даже немного весело.
Мне подумалось, что с этим парнем ничего не страшно – даже умирать.
Мы приладили пулемет, разложили диски, гранаты и стали по очереди наблюдать за немцами, время от времени высовывая головы из своего «гнезда». От нашей позиции до наступавших оставалось метров 500, потом 400, потом они так же, во весь рост, почти не сгибаясь, побежали, стреляя, вернее, строча из автоматов. Они не успели добежать до своих подбитых танков, как на их головы опять обрушился сокрушительный огонь наших гаубиц. Теперь в цепях немцев порядок сильно нарушился: они попадали на землю и продолжали ползти на нас. Снаряды тяжело плюхались и взрывались среди повергнутого ниц противника. Каждое удачное попадание мы с напарником сопровождали ликующими комментариями. Однако немцы, даже неся явные потери, продолжали упорно ползти вперед, и передние из них, те, что пересекли линию артогня и попали в мертвую зону, вдруг поднялись метров за двести от нас, и, вопя во всю глотку что-то на чужом языке и стреляя, бросились на наши окопы.
Мой напарник с силой прижал приклад к плечу и процедил сквозь зубы:
– Ну, мать вашу, теперь кланяйтесь!
Он нажал на спусковой крючок.
Парень стрелял, как бог: бежавшая впереди остальных группа немцев вдруг остановилась, осела и повалилась, как подкошенная. Он перенес огонь на следующую поредевшую цепь. Я только успевал подавать диски.
Вдруг пулеметчик, не прекращая стрельбу, толкнул меня в бок и крикнул:
– Гранату влево… быстро!
Я оглянулся. Слева, метрах в двадцати от моего бывшего окопчика, ползли и уже готовы были подняться для последнего броска фашистские серо-зеленые крысы.
Я выхватил из ниши гранату, швырнул по направлению к ползущим гадам одну, потом другую и осел на дно окопа.
Раздались взрывы, послышались крики и стоны.
Но они были заглушены тут же мощным криком «Ур-р-р-а!», возникшим позади нас: из траншей выскакивали красноармейцы с винтовками наперевес, ощетиненными штыками. Они бросились добивать уцелевших фрицев «непобедимого» Вермахта.
Я и мой случайны друг по оружию начали обниматься от радостного возбуждения, хлопать друг друга руками и хохотать, как сумасшедшие.
– Я ж тебе говорил – на хрена таскать бутылки? Если б это был шнапс, тогда совсем другое дело!
Он хлопал меня по плечу и улыбался своим курносым лицом, грязным и мокрым от копоти, пыли и пота.
Ему было лет девятнадцать-двадцать. Он не был красивым, скорее даже наоборот, но в эти минуты он казался мне прекрасным.
За час, который мы пробыли вместе в одном окопе у огненной черты, я даже не успел расспросить, как его зовут и откуда он родом, а может быть, и спросил, но тут же сгоряча и забыл, – не знаю. Только запомнил на всю жизнь этого курносого белобрысого парня и его белозубое со щербинкой и серое от грязи и пота лицо…
С немецкой стороны молчали. Атака не повторилась.
4. Горечь потерь
…Наступили сумерки.
Младший сержант Середа разыскал меня, привел смену, велел идти есть и отдыхать.
Я горячо распрощался с пулеметчиком и пошел к селу. Только теперь я ощутил, как голоден. Ворошиловский паек разделили между оставшимися в живых и завалились спать в каком-то хлеву на соломе.
…Я не успел еще уснуть, наверное, только задремал, как нас подняли, быстро построили и повели снова в тыл – на восток.
Я шел, пристроившись к ехавшей впереди повозке с ранеными, держась одной рукой за кузовок, с закрытыми глазами. Сквозь дрему слышал стоны раненых и разговоры идущих рядом солдат о том, что немцы с флангов прорвались к нам в тыл. Шли мы так, почти не отдыхая, всю ночь, до рассвета. К утру подошли к селу Авдеевка. Здесь не успели как следует разместиться – налетела авиация противника, и началась такая катавасия, которую трудно описать.
Окопы вырыли только наполовину. Вместо щелей в селе служили погреба, куда тотчас же попрятались местные жители и те из солдат и офицеров, которые успели остановиться на постой. Я же лежал на краю какого-то огорода, на дне наполовину вырытого окопа, уткнув лицо в землю и ожидая, когда бомба упадет мне на спину. Опять жуткий вой и пронизывающая боль в ушах, спазмы в горле, ощущение полнейшего бессилия и ожидания смерти.
Земля раскалывалась на части от грохота. В голове был какой-то ноющий, ни на минуту не прекращающийся шум…
Потом земля перестала вздрагивать.
Самолеты, очевидно, уже улетели, а я продолжал неподвижно лежать на животе лицом вниз, не понимая, жив я или мертв…
Сколько я так пролежал – не знаю.
Не помню, как я на этот раз вылез из-под земли, в которую был буквально погребен и засыпан. Все тело болело, в носу и ушах запеклась кровь.
Разбросанные повсюду, засыпанные землей шинели зашевелились: уцелевшие после бомбежки солдаты начали подниматься и идти, шатаясь, по направлению к центру.
Прошло еще какое-то время.
Сквозь шум в ушах я начал различать стоны раненых, призывы о помощи. Картина предстала печальная: огороды, сады и улицы были буквально перепаханы. Кругом зияли воронки, горели разрушенные хаты. По улицам носились неуправляемые лошади, ревела уцелевшая скотина. Кое-где на сохранившихся столбах висели клочья одежды и истерзанные останки тел людей и животных. Такую потрясающую кровавую панораму последствий бомбежки я видел впервые.
На все это страшно было смотреть, но глаза сами фотографировали, оставляя в памяти на всю жизнь этот ужасный оскал войны.
На площадь в центр села стекались солдаты и сельские жители. Сюда же свозили и погибших красноармейцев и истерзанные трупы ни в чем не повинного мирного населения: стариков, женщин, детей. Плач, стоны и причитания сплошным потоком людского горя переполнили площадь.
Среди погибших был и мой товарищ, единственный близкий мне человек, с которым связывались воспоминания о начале службы в армии, в 52-м запасном полку, и о войне с того самого момента, как мы ее ощутили, вернее, испытали на собственной шкуре.
Младший сержант Середа лежал на спине с открытыми голубыми глазами на бледно-сером, без кровинки, лице. Всегда худощавый и длинный, он показался мне каким-то маленьким, укороченным оттого, что у него были оторваны выше колена обе ноги. Жуткая, нелепая смерть. Нелепая оттого, что младшему сержанту было не более двадцати одного года – возраст, при котором у людей все еще впереди.
У Середы теперь впереди ничего больше не было – все оборвала война.
«Так же внезапно может оборваться жизнь не сегодня, так завтра, у меня, Рябова или у этих молодых ребят, стоящих рядом с нами, – грязных, запыленных, пахнущих потом и пороховым дымом, в серых солдатских шинелях», – проносилось в воспаленном мозгу.
В память о погибшем друге я взял его карабин, а свой отдал одному из красноармейцев.
Убитых похоронили в центре села на большой площади, в одной братской могиле, военных и мирных жителей, без различия рангов и званий.
С короткой речью выступил незнакомый мне полковой комиссар. Прогремели выстрелы салюта по погибшим людям – жертвам войны.
Может быть, сейчас, в послевоенное мирное время, колхозники на том месте поставили обелиск в память о погибших воинах и своих односельчанах. А тогда сколотили деревянную пирамиду со звездой и установили ее в центре могилы с надписью:
«Красноармейцам и мирным гражданам села Авдеевка. Вечная память вам – жертвам фашистских варваров».
Имен и фамилий не перечислили. Трудно было их установить сразу.
Надеюсь, что сейчас они все установлены: никто не должен быть забыт, ничто не должно быть забыто, в том числе и эта трагедия.
В Авдеевке мы пробыли недолго, приводя себя в порядок и формируя из уцелевших после боев и бомбежки красноармейцев и командиров новые подразделения.
Убитых похоронили, раненых отправили в госпиталь, оставшиеся в живых становились в строй. С рукой, болтавшейся на перевязи, старший сержант Рябов хлопотал, формируя свой взвод, поредевший за последние три недели примерно на сорок процентов.
После гибели Середы у меня никого не осталось из знакомых в нашем взводе, кроме его командира – Рябова. С того времени, как мы ушли из Конских Раздоров, личный состав полка один раз был заменен почти полностью, и еще один раз – больше чем наполовину. Я продолжал себя считать солдатом 52-го запасного полка 99-й дивизии, хоть давно сменилось командование полка, а командиров дивизии я не знал и не видел ни разу.
Теперь, спустя почти сорок пять лет, ознакомившись с материалами Великой Отечественной войны, я начал сомневаться: в 99-ю ли дивизию влился тогда наш полк в Вишневке? Может быть, другие номера были присвоены нашему полку и дивизии, к которой он принадлежал? Скорее всего, это могла быть 383-я стрелковая дивизия 18-й армии, а я просто не знал этого. Рядовой боец Красной Армии, я знал одно и до сих пор знаю твердо, что тогда я сражался на Юго-Западном фронте.
Кое-как укомплектовавшись, мы начали двигаться с небольшими остановками на северо-восток. Наше соединение было теперь по личному составу чуть больше одного стрелкового батальона, без резервов…
…Мы шли уже несколько дней, часто меняя направление: то на северо-восток, то на юго-восток. Непосредственно с противником мы в пути не встречались и в бой не вступали. Только немецкая авиация не давала покоя. Она пока почти не бомбила нас, в основном забрасывала листовками. Эта геббельсовская отрава действовала на сознание некоторых солдат, да и офицеров, хуже бомб.
В листовках писалось, что Белоруссия и почти вся Украина в руках «Великой Германии», что Ленинград пал, а Москве осталось быть во власти большевиков считанные дни. Фашисты призывали солдат сдаваться в плен немецкому командованию, стрелять и выдавать жидов и комиссаров, расходиться по домам для мирного труда, где давно их ждут матери, жены, дети, сестры…
Я ничем не отличался от остальных красноармейцев, не имел никаких преимуществ, и переносил так же, как и все, тяготы войны. Однако я был евреем и комсомольцем, любил свою Родину, защищал ее от фашистской нечисти, как мог, но никак не знал и не мог даже догадаться, что каждому из рядом со мной идущих пришло в голову и залегло в душу после прочтения немецких листовок.
Рядом со мной шли почти незнакомые мне люди разных возрастов, частично собранные из разных подразделений, а частично из мобилизованных во время отступления призывников. Это был, по сути, сброд пушечного мяса, а не регулярная армия.
5. В мешке
Вскоре мы начали перемещаться преимущественно с наступлением сумерек, отсиживаясь днем на небольших хуторах и в посадках.
Часто во время ночных переходов, то спереди, то сзади, то справа, то слева нашу колонну пересекали пулеметные очереди трассирующих пуль, создавая впечатление, что мы со всех сторон окружены противником.
Кроме того, распространились слухи, и в этом повинны, прежде всего, кое-кто из «сверхбдительных» командиров, что немцы сбросили к нам в тыл парашютистов, переодетых в советскую форму. Так как мы плохо знали друг друга, то каждый стал с подозрением относиться к своему рядом идущему соседу. Все это вносило в ряды отступающих нервозность, нередко даже панику и кривотолки.
Появились случаи дезертирства.
Соединение, которое трудно было уже назвать нормальной воинской частью, продвигалось к Хоцепетовке (ныне Углегорск).
Днем, как обычно, мы разместились на отдых в широкой лесозащитной полосе. Подошло время обеда. Прозвучал сигнал. Я с котелком каши едва успел усесться на пенек и отправить первую ложку в рот, как неожиданно налетели непонятно откуда немецкие самолеты. Сжимая котелок в руках, я плюхнулся и какую-то канавку.
Штурмовики обстреляли нас из пулеметов, сбросили бомбы и листовки и скрылись за терриконами так же внезапно, как и появились.
Я поднялся, отряхнулся. Мой котелок пробило осколком, и вывалившаяся из него каша перемешалась с землей.
Метрах в десяти от меня, скорчившись, упираясь руками в землю, на согнутых в коленях ногах, взывал о помощи пожилой солдат:
– Братцы… помогите! По-мо-гите… или добейте!
В том месте, где должны были быть голень и стопа, торчали белые кости, из красного месива струилась кровь.
Я и еще двое солдат подбежали к раненому. Из его разорванной, окровавленной одежды мы сделали жгуты, перетянули в коленях ноги и понесли к палатке, где разместился санпост.
Точно так же был ранен младший сержант Середа. «Если б ему оказали своевременную помощь!» – пронеслась в голове навязчивая мысль. Руки, шинель и сапоги мои были забрызганы кровью раненого. То ли от этого, то ли от голода поташнивало.
Я кое-как обтер руки о кору деревьев, раздобыл свободный котелок и побрел к походной кухне…
На том месте, где она раньше стояла, зияла большая воронка. Перевернутый котел валялся в нескольких метрах от углубления. Около вывалившейся каши суетились голодные солдаты, спеша подобрать уцелевшую, еще съедобную кашу. Я набрал себе из разлившейся «лавы» полный котелок и тут же, чуть в стороне, с аппетитом умолотил гречневую кашу пополам с землей. На зубах скрипело, но стало значительно легче, перестало сосать под ложечкой.
Это была моя последняя горячая солдатская пища, так как с этого дня кухня прекратила свое существование.
Варить было не из чего и не в чем. Нам раздали галеты, какие-то концентраты из пшена и по несколько кусков сахара.
Запасы продовольствия на этом кончились.
Я старался экономить, но есть хотелось сильно, и, надеясь на «авось», я нет-нет, да и залезал в вещмешок и расправлялся с «НЗ», собственно, так же, как и многие другие.
Наше положение становилось с каждым днем все тяжелее и тяжелее.
Рябов, не менее голодный, чем я, распределил свой «НЗ» по дням и строго его расходовал, упрекая нас – бойцов своего взвода – в несдержанности и легкомыслии. Он говорил:
– Учтите, провиант и кухню мы получим не скоро. А голодный солдат – не воин.
…Поредевшие от опавшей листвы лесопосадки больше не укрывали нас от авиации противника. Мы сверху были видны им как на ладони и являлись легкой добычей для обстрела и бомбежек вражеских самолетов.
…Постепенно стало ясно и то, что немцы обошли нас с флангов, и наша часть если еще не окружена, то вскоре ей грозит окружение. Это стало для всех особенно очевидно, когда мы, продвигаясь все время на восток, однажды чуть-чуть не наткнулись на хутор, занятый немцами. Хорошо, что об этом своевременно доложила разведка. Мы изменили направление и двинулись дальше, также на восток.
И опять я шел, как в полусне, улавливая только две команды: «привал» и «подъем», падал и поднимался. Кружилась голова, мучили жажда и голод.
В один из дней очередного перехода по лабиринту свободных от неприятеля хуторов и посадок, мы наткнулись на брошенную пасеку. Солдаты налетели на нее и моментально разобрали по частям все ульи. Замерзших, сонных пчел ударом о колоду стряхивали с сот и ели мед без хлеба, вместе с воском.
После такого пира у меня начались рези в желудке и понос. Этот недуг распространился на всех, кто приложился к меду. Солдаты ходили, запинаясь о кочки, или сидели на корточках с задранными шинелями, придерживая в руках и боясь испачкать галифе.
Два дня мы не могли сдвинуться с этого, в буквальном смысле насиженного, места из-за треклятой пасеки. Между «дристунами» прошел слух, что трое скончались.
Голодные, холодные, слабо вооруженные, обессиленные желудочным заболеванием, мы теперь представляли собой воинское подразделение, которое уже не могло оказать противнику какое-либо серьезное сопротивление. Тем не менее, мы должны были любой ценой, и это был единственный выход из создавшегося положения, во что бы то ни стало, избегая открытого боя, прорваться к Хоцепетовке, и затем к Ворошиловграду (ныне Луганск).
Я не видел своего лица, мало был знаком с шагавшими рядом солдатами. Но по изменившемуся, заросшему щетиной, изможденному лицу Рябова и таким же усталым лицам окружающих примерно представлял свой портрет.
Все, мешавшее идти, кроме оружия, я выбросил. В сумке, где когда-то покоился противогаз, теперь лежали гранаты, патроны и плоский котелок с ложкой. Последние предметы тоже были ненужным балластом, но выбросить котелок и ложку я все-таки не решался.
6. Последняя разведка
В один из ноябрьских вечеров, после очередных попыток выйти из кольца и соединиться с основными частями Красной Армии, мы остановились своим поредевшим соединением в небольшом лесочке, откуда хорошо просматривалась местность. По всем признакам, остановка лагеря предвиделась долгая. Надо сказать, что в связи с тем, что было уже довольно холодновато, а вечерами бывали даже заморозки, для того, чтобы согреться, приходилось разводить костры. Чтобы не обнаружить себя и для удержания тепла, на больших привалах нам давали брезентовые полотна, из которых мы сооружали нечто вроде «палаток» на несколько человек. Внутри мы разводили костры, которые мирно потрескивали, почти не давая дыма, а главное, согревая усталых солдат.
На этот раз нам тоже раздали «брезентуху». Я только успел подумать о том, что мы не продвигаемся дальше, очевидно, из-за отсутствия разведданных, как ко мне подошел командир взвода Рябов. Он отвел меня в сторону и сказал, чтобы я хорошо отдохнул и не отлучался далеко от палатки; что у него есть ко мне дело, и что он, когда начнет темнеть, меня разыщет.
Со мной в палатке было еще пятеро ребят. Из сухих веток мы разложили небольшой костер и расположились вокруг веером, по очереди подкладывая хворостины для поддержания огня. Меня от этих дел освободили.
Я не заметил, как, пригревшись, поплыл в сновидениях далеко-далеко от места, где находился в данную минуту…
Сначала это был наш довоенный бухаринский двор, весь зеленый от травы и цветов. Посередине двора на маленькой скамеечке разместилась мама с чашкой и молила своего сыночка:
– Марочка, иди сюда, попробуй гоголь-моголь! Ну, хоть одну ложечку!
– Мне некогда, мамуля! Потом! – ответил пацан вроде меня и побежал на улицу.
…Однако это оказалась не улица, а кролиководческий совхоз, где я с Женькой Гаскиным и его отцом выбираем кроля для Женькиной крольчихи. Зоотехник подводит нас то к одной, то к другой клетке, показывая самцов различных пород…
Самца мы так и не подобрали – помешал старший сержант. Он разбудил и повел меня к палатке, где разместились разведчики.
Навстречу нам вышел младший лейтенант с двумя людьми: рослым лет тридцати-тридцати пяти сержантом и молодым, примерно моего возраста, солдатом. Рябов, указывая на меня, отрапортовал, что по приказанию привел надежного солдата, который бывал уже в разведке, и что на меня можно положиться.
Младший лейтенант глянул на меня оценивающим взглядом и, очевидно, остался не особенно доволен внешним осмотром, потому что вздохнул и процедил сквозь зубы Рябову:
– Можете быть свободны, старший сержант.
Затем завел нас в палатку, подвел к ящику, в котором горела коптилка, и, расстелив карту, обратился ко мне с вопросами. Его интересовало следующее: моя фамилия, национальность, откуда родом, сколько служу, где бывал в разведке, какое образование. Представил рядом стоящих разведчиков. Фамилию старшего из них я запомнил на всю жизнь, хотя и не совсем четко: не то Баглий, не то Баглей. Второго парня помоложе вроде бы звали Тимохой. Оба они были из здешних мест (как это выяснилось в процессе разведки). Но это потом. А пока…
После короткой церемонии вопросов ко мне и представления друг другу младший лейтенант указал на карту и поставил перед нами задачу: пройти три-четыре села на северо-восток, разведать, заняты ли они немцами или свободны. Если да, то постараться выяснить, какие у неприятеля силы и оснащение. Узнать у населения, какие села и хутора заняты немцами впереди. Еще он добавил:
– Одного выдвигать вперед на подходе к объекту, двоим прикрывать ушедшего. Если ближайший путь свободен, подать сигнал ракетой.
Он вручил ракетницу Баглию, попросил всех выложить документы, спрятал их, выпроводил нас из теплой палатки, провел через посты на дорогу и, проговорив: – Ну, пошли, ребята, – подтолкнул в темноту ночи.
Баглию и Тимохе эти места были хорошо знакомы. Они без карты и компаса быстро зашагали вперед по дороге. Я же едва поспевал за ними, стараясь не отставать, хотя мне и показалось, что они немного меня сторонятся.
Пройдя таким темпом с полчаса, мои напарники замедлили шаги и стали прислушиваться. Впереди слева, за садами, раздался чуть слышный лай собак.
– Минут через двадцать будет хутор, – сказал Баглий, – я пойду вперед, а вы меня прикройте, поняли?
Втроем, крадучись, мы подошли к селу и укрылись за скирдой сена с тыльной стороны крайней хаты. Баглий пополз по-пластунски через огород к хате.
Раздался заливистый собачий лай. Ему завторили собаки в соседних дворах. Мы замерли, прислушиваясь, затаив дыхание и держа окоченевшие пальцы на спусковых крючках.
Хлопнула дверь. Из хаты вышли.
В темноте послышался женский голос:
– Сирко, ты чого розгавкався?
Баглий, очевидно, вышел из укрытия, потому что женщина вдруг вскрикнула:
– Ой, нечиста сыла?!
Тут же прозвучал приглушенный голос разведчика:
– Хозяйка, милая, не бойся. Свои…
Его слова прервал отчаянный собачий лай. Минуту спустя женщина, наверное, поняла, что ей никто не угрожает, и принялась усмирять собаку. Потом мы услышали:
– Идить до хаты.
Дверь хлопнула, и наступила гробовая тишина. Прошло минут пятнадцать или двадцать, показавшихся вечностью, прежде чем послышался скрип отворяющейся двери и, наконец, показался силуэт Баглия, направившегося в нашу сторону. Мы выбрались из скирды и крадучись пошли ему навстречу.
– Немцев здесь нет! Нате, пожрите, – и развернул сверток с черным хлебом, луком и нарезанным ломтями салом.
Как голодные волки, мы набросились на эту «царскую» еду и тут же ее растерзали.
– Пошли дальше, – распорядился Баглий. – Там тоже немцами вроде не пахнет. Поторапливайтесь! Надо торопиться!
Была морозная безлунная ночь. Баглий вел нас по каким-то проселочным дорогам, которым не было ни конца, ни края. Мы шли уже больше часа, а жилья нигде и в помине не было. Казалось, мы - одни живые существа в этом бесконечном необитаемом темном пространстве. Потом Баглий, а за ним Тимоха и я свернули с дороги и пошли по полю, наверное, через бывшую бахчу, потому что вдали показалось какое-то сооружение, похожее на небольшую пирамиду. Приблизились. Это был обыкновенный куринь – шалаш, в котором на Украине обычно укрываются от непогоды сторожа бахчи. Заглянули внутрь: пусто и сухо. Решили немного передохнуть. Баглий сказал, что он это место хорошо знает, что за бахчой кладбище, а сразу за ним село Еленовка.
Я ждал и был уверен, что он, как самый опытный из нас, пойдет вперед, а мы с Тимохой останемся прикрывать его. Но Баглий дал мне команду идти вперед, оставшись с Тимохой для прикрытия…
Я пошел, как указывал Баглий, к кладбищу. Преодолевая глупый суеверный страх, пересек его и… только хотел сунуться дальше, к селу, как услышал чужую речь. Сразу же приник к земле, притаился за могилами. Вспомнил разведку на острове… Сердце снова заколотилось так, что, казалось, его могут услышать немцы. Дыхание перехватило…
Немцы были далеко от моего укрытия, но в тишине ночи до слуха доносился каждый шорох, помноженный на мои обостренные чувства. Я старался сдерживать дыхание и не шевелиться.
Немцев было вроде двое. По крайней мере, мне так показалось, так как я их не видел. «Фрицы» шли, наверное, опорожнить свои желудки, так как до моего слуха, кроме разговоров и ржания, донеслись и другие, еще более прозаические звуки. Потом эти «музыканты», очевидно, зашли в дом. И снова наступила тишина.
Пробираться к другим хатам было слишком рискованно – можно было наткнуться на караульные посты, которые немцы наверняка расставили.
Я пролежал в своем укрытии еще пару минут, после чего пополз назад, к находившимся где-то за кладбищем на бахче разведчикам.
-
Там немцы! – выпалил я с ходу, едва увидев Баглия и Тимоху.
7. Предательство
Мы вернулись в курень, чтобы обсудить: как быть дальше?
Баглий спросил, много ли в селе немцев. Я объяснил, что не знаю, так как наткнулся на них сразу же за кладбищем у первой же хаты; думаю, что много, иначе бы они не поселились около самого погоста. Вполне возможно, что в центре им не хватило места.
– Вполне возможно… да, возможно… – вслед за мной повторил Баглий и надолго замолчал, что-то обдумывая. Молчал и Тимоха.
– Что делать будем? – спросил я, прерывая это затянувшееся мучительное молчание.
– А вот что! – гаркнул вдруг Баглий и навалился на меня всем телом. – Тимоха! Давай канат!
Баглий перевернул меня на живот, заломил руки за спину и коленом нажал на поясницу. Я ничего не мог понять… Тимоха подал веревку, которой Баглий связал мне сзади руки. Он был опытным разведчиком. Все это произошло так быстро и так неожиданно, что я ничего не мог сообразить, не мог произнести ни слова и не оказал никакого сопротивления предателям.
– Вот так, дорогой жидок. Теперь тебе ясно, что мы будем делать?
Слова Баглия были наполнены злорадством. Они сразу же вывели меня из шокового состояния. Как молния пронзила вдруг догадка о дальнейших действиях этих подонков.
– Что вы делаете, гады? Отпустите меня! Вы же красноармейцы! Я никому не скажу… Идите к немцам, а я пойду к своим! Там ждут!
Что еще говорил я этим двум людям, ставшим для меня сразу смертельными врагами, – не помню.
На Тимоху мои слова, кажется, подействовали, потому что он начал дрожащим голосом уговаривать Баглия отпустить меня.
– Черт с вами, можете сдаваться, предатели! Но отпустите меня к своим! Вы поплатитесь за мою кровь и за тех, в лесу! – выкрикивал я в горячке.
Баглий ударил меня кулаком по голове и прошипел над ухом:
– Заткни глотку, или я ее законопачу тряпкой! А твоих… мы сейчас пригласим.. всех до одного… дай срок…
Он стал шарить в темноте.
– От зараза… потерял… Тимоха, ищи ракетницу, она где-то здесь… выпала.
Баглий тяжело дышал, нависая надо мной, ползая на коленях и одновременно лихорадочно роясь у себя за пазухой. Потом, видно, что-то достал, приподнялся, обращаясь к Тимохе:
– На, держи…
Потом ко мне:
– Вставай, жидок, хватит отлеживаться. Ну-ка, пошли… пошли…
Вдвоем они приподняли меня, вцепились в связанные руки и потащили, несмотря на мое отчаянное сопротивление и уговоры, через кладбище к селу.
В конце погоста Баглий шепнул Тимохе:
– Разверни полотенце, чтоб видно было…
Они повели меня, подталкивая в спину, дальше. У одного в руке развевалось полотенце, а у другого шелестела немецкая листовка.
Я шел, спотыкался, останавливался, падал. Они поднимали и снова толкали в спину, и вели меня в глубь села.
В моей голове лихорадочно работали мысли: безусловно, эти гады заранее готовились сдаваться в плен… по крайней мере, Баглий. Как же они смогли скрыть это от своего командира – младшего лейтенанта? Или он заодно с ними? А я им нужен был для прикрытия?
Вот и конец… Жаль, Рябов не узнает истинную причину моей гибели. И никто не узнает…
Так, держа и подталкивая, предатели вели меня до тех пор, пока в темноте не прозвучал окрик:
– Хальт! Бляйб гир!*
*Стой! Ни с места! (нем.)
Мои конвоиры замерли, а я в отчаянии закричал во весь голос:
– Стреляй, гад! Шиссен! *
*Стреляй! (нем.)
Баглий ударил меня в лицо и зажал рот громадной шершавой ладонью:
– Молчи, жидяра… или я сам тебя прикончу!
С дрожью в голосе, боясь за свою поганую шкуру, он залепетал:
– Герр немец! Сталин капут! Мы пришли сдаваться в плен. Вот белый флаг. Вот ваша листовка… Папир… Не стреляйте!
– Ганс, Курт! Ком маль гир!* – закричал часовой, клацая затвором.
*Ганс, Курт! Идите сюда! (нем.)
– Вас ист лос? * – раздался откуда-то из глубины сонный голос.
*В чем дело? Что случилось? (нем.)
– Нихт бевеген! Курт, шау вер ист дас? * – сказал часовой в темноту.
*Не двигаться! Курт, посмотри, кто там? (нем.)
После этих слов в нашу сторону ударил луч света от мощного карманного фонарика, обшарил сверху донизу снопом света. Последовал не то вопрос, не то приказ:
– Хенде хох! Рус, сдавайтца? *
*Руки вверх! Русские, сдавайтесь? (нем.)
– Сдаваться, сдаваться, герр немец, – вновь затараторил скороговоркой Баглий, поднимая руки, и, пока не прервали, добавил: – С нами юда! Это юда – смотрите! – и предатель толкнул меня вперед под луч прожектора, показывая на меня рукой, в которой была зажата листовка, и заискивая.
– Ду, Юде? – вышел из темноты и уперся в меня автоматом один из немцев. – Хенде цейган!*
*Ты еврей? Показывай руки! (нем.)
Он показал на мои, спрятанные за спиной, руки. Я сжался в комок, не обращая внимания на слова фрица и ожидая немедленного выстрела.
– У него в руках ничего никс, герр немец, – предатель повернул меня, показывая связанные за спиной руки.
– Аллес, вайтер штеен!*
*Всем продолжать стоять!
Немец отступил назад, к тем двоим. Я стоял словно окаменевший. Между фрицами возник какой-то небольшой спор, из которого я кое-что с трудом разобрал:
– Эршиссен – нихт унзере Захе ист… Дас махт нур Зондеркоманде!*
*Расстреливать – не наше дело. Пусть им занимается спецслужба.
Из темноты, наконец, вышли два солдата с автоматами наперевес:
– Ком мит! Шнеллер!*
*За мной! Быстрей!
Один из солдат забрал Баглия и Тимоху, а второй ткнул мне в спину дулом и повел по селу.
Я молча шел, все время ожидая выстрела сзади. Мысленно прощался с мамой, отцом и всеми дорогими мне людьми на Земле. Немец молчал тоже, только изредка толкал дулом между лопаток и подгонял:
– Лос, иммер лос, Гунд!*
*Давай, быстрее давай, собака!
Он подвел меня, наконец, к помещению, похожему на насыпной погреб, и остановился.
– Хальт! Гиергер!*
*Стой! Сюда!
Мой конвоир передал меня часовому, перекинулся с ним двумя-тремя словами и скрылся в темноте. Часовой отпер замок, ухватил меня за ворот шинели и, ни слова не говоря, втолкнул вовнутрь. Я лишь услышал, как за моей спиной захлопнулась дверь и щелкнул замок.
8. Послесловие к разделу №7
Эту историю предательства двух «разведчиков» Баглия и Тимохи и своего пленения я подробно рассказывал тотчас же после войны, по прибытию в г. Запорожье, когда меня вызвали в областной КГБ, в 1945 году. Вызывали еще много раз, вплоть до 1948 года.
Мне показалось весьма странным, когда после первой же беседы меня попросили, а точнее, предупредили, чтобы я никому не говорил, что было со мной в действительности; чтобы я постарался забыть об этом, хотя при многочисленных последующих «беседах» неоднократно возвращались к истории моего пленения и уточняли некоторые факты. Мне сказали, чтобы я старался избегать разговоров о плене или говорил, что был контужен, когда попал в плен или что-то в этом роде и духе.
До сих пор не знаю, по какой причине я не должен был называть предателей и говорить неправду. На то, очевидно, у КГБ были свои доводы. В итоге я расписался за то, что не буду разглашать истину и содержание наших многочисленных бесед.
Сейчас, по прошествии стольких лет, я думаю, что имею право написать о том, как все было тогда, в конце ноября 1941 года, что я и сделал.
На семь лет, с 1947 по 1956 год, по окончании института меня направили на работу в Сибирь. Потом я вернулся в Запорожье. Все это время и еще долго потом меня мучила загадка: почему именно меня послали в разведку, в то время как существовали специальные подразделения для этих целей? Думаю, что это произошло потому, что в последние дни существования нашего соединения, попавшего в окружение, разведчики уходили, и многие не возвращались. Подозреваю, что они переходили к немцам под действием пропаганды противника, обещавшей сохранение жизни и свободу. И, очевидно, на мне был поставлен эксперимент: командование было уверено, что еврей добровольно фашистам не сдастся. Если это так, то они могли бы подобрать более здорового еврея для эксперимента!
Работая с 1956 г. в Запорожье главным механиком треста, а затем объединения, я часто ездил в служебные командировки. И каждый раз, когда я подъезжал к Днепродзержинску, меня, как обухом по голове, било название железнодорожной станции – «Баглей». Оно переворачивало мне душу, напоминая человека, предавшего меня, возвращало память к той безлунной ноябрьской ночи 1941 года, когда Баглий и Тимоха передали меня, связанного, в руки врага.
После войны к побывавшим в плену красноармейцам относились у нас с большим подозрением. Им не доверяли, считали всех подряд предателями. По этой причине, очевидно, меня после окончания института направили в Сибирь.
– Как ты остался жив, – ты, еврей?
Этот вопрос мучил всех, кто узнавал, что я был в плену у немцев.
На такой вопрос я и сам не мог вразумительно ответить, потому что для меня это тоже было загадкой. Одним везением это не объяснишь. Отсюда шли недомолвки и подозрения. Это очень меня угнетало. Особенно первые послевоенные годы я страдал от того, что не могу рассказать правду, как все было. А ведь за свои пять фронтовых месяцев я побывал под пулями, снарядами, минами и бомбами, пожалуй, больше, чем иные украшенные орденами «герои», которые за четыре года войны ни разу даже не выстрелили…
Встречал я и таких «вояк», которые в 1941 году во время отступления, в самую лихую для Родины годину, дезертировали, попрятались по своим домам, затаились, а в 1943 г., когда Красная Армия перешла в решительное наступление, теснила врага и освобождала Украину, снова пошли в ее ряды и вернулись после войны «заслуженными ветеранами»…
Все было…
С одним из таких, вступивших в 1945 г. в ряды КПСС, глупым, но хитрым мужичком, мне довелось работать в одном учреждении. Как-то в споре со мной он сгоряча бросил:
– Я тебя освобождал! Ты меня должен всю жизнь благодарить, а не спорить со мной!
Да, я благодарен нашей Красной Армии, которая разгромила нацистскую Германию; благодарен Родин, которая, в конце концов, разобралась, простила и приняла меня. Но презираю тех, кто в трудное время предал ее, а потом, – деваться некуда, – побежал вслед за остальными (за их спинами) в атаку с криком:
– За Родину! За Сталина!
И теперь, выставив грудь, бьют себя по ней кулаками и требуют почестей:
– Кланяйтесь мне! Я вас освобождал!
А может быть, я слишком строго осуждаю таких типов? Нет! Их отличительная черта – наглость! Истинные же герои – скромны.
И когда я вижу крикливого псевдогероя, меня охватывает чувство досады и гадливости. В таких случаях передо мной встает тот трудный 1941-й и миллионы молодых, отдавших свои жизни товарищей. Они погибли без наград и почестей…
Что греха таить. Ведь и сейчас, по прошествии 45-ти лет, часто похвалы и награды достаются не тем, кто их заработал своим честным трудом, а тем, кто лишь красиво говорил о труде. Зачастую тех, кто проявил трудовой порыв, инициативу, в лучшем случае не поругают. И на том спасибо. К сожалению, с такими фактами встречаешься сплошь и рядом…
Но хватит об этом. Не награда мне нужна, не в ней суть. Хочу лишь одного: чтобы внуки мои знали суровую правду о войне, о моем в ней участии, и жизни. Поняли, что это не романтические приключения, а тяжелая коллективная работа, в которой смерть шагает все время рядом с человеком.
Я описал все, как видел и воспринимал в то время. И еще…
После подлого предательства Баглия и Тимохи я на долгое время перестал доверять людям: в каждом человеке подозревал что-то недоброе, и здорово ошибался. Вокруг нас есть, было и будет множество хороших честных людей. Их гораздо больше, чем плохих. В этом я вскоре убедился, когда мне довелось идти через пять областей Украины. Однако история, которая произошла со мной, и которую я постарался описать в предыдущем разделе, оставила в душе неизгладимый след и урок на всю жизнь.
После нее слова Юлиуса Фучика: «Люди, будьте бдительны!» и слова бывших фронтовиков «С этим парнем я бы пошел в разведку!» – для меня выразительные слова и фразы. Они полны глубокого значения и смысла. Для меня они звучат как откровение.
Свой путь пройду по своему же следу,
Ни радости, ни горя не тая.
Пусть общею была у нас Победа,
Война была у каждого своя.
Г. Глазов
Глава 7. Между жизнью и смертью
1. В плену
В погребе было темно, сыро и на первый взгляд безлюдно. Сделав два шага вперед, я споткнулся и полетел вниз, ударяясь о ступеньки. От неожиданности и боли я вскрикнул и застонал. Откуда-то сбоку послышался шорох и еле разборчивый шепот:
– Давай сюда… здесь свободно…
Я кое-как приподнялся (мешали связанные за спиной, затекшие руки) и двинулся на голос. Прошел несколько шагов, уперся коленом в стену, ноги подкосились, и я осел на солому.
Не в состоянии больше сдерживаться, никого не видя и не слыша вокруг, я затрясся от рыданий. Слезы потекли в три ручья по разбитому лицу. Я плакал, захлебываясь.
Плакал даже не потому, что был уверен, что через полчаса, максимум через час меня расстреляют, а от бессилия что-либо изменить, и еще потому что я был обманут и предан своими же, хоть и незнакомыми, однополчанами, что этот подонок Баглий может пустить ракету, и наши сами придут к немцам, которые или возьмут их в плен, или перестреляют, как куропаток; что я подвел Рябова, который доверял мне и всегда ко мне хорошо относился, даже советовался.
Мне казалось, что все пропало, что больше некому защищать Родину, что наше соединение было последним препятствием для немцев, которые нахально рвутся на восток…
Я лежал, зарываясь в солому.
Мысли, как птицы, бились в разгоряченном мозгу. Передо мной, как в кадрах короткометражного сборника, проносилась вся моя недолгая жизнь во всех подробностях – день за днем.
Мне совершенно безразлична была моя собственная смерть, так как я подсознательно уже успел себя к ней подготовить. Но нестерпимо жаль было маму, у которой слабое сердце и которая может не перенести известие о гибели сына. Я представлял себе, что старшая сестра, студентка мединститута, должна быть на фронте, отец, очевидно, тоже мобилизован, а мать где-то на Урале или в Сибири одиноко тоскует с моей похоронкой. От этих мыслей сердце рвалось на части.
Прошел час… другой…
Слышно было, как сменился часовой.
Я немного успокоился, стал оглядываться по сторонам. Нестерпимо ныли от ушибов плечи, ноги и связанные за спиной руки. В темноте я начал кое-что различать. В погребе, кроме меня, на соломе лежало еще несколько человек. Рядом со мной полулежал, скорчившись и дрожа всем телом, тоже какой-то пленник. Он был без верхней одежды, похоже, что гражданский. Этот человек, наверное, все время наблюдал за мной, потому что, как только я успокоился и чуть приподнялся, тут же заговорил, щелкая зубами:
– Чего плачешь, пацан? Что, фрицев испугался? Ты же солдат!
По его голосу, полушепотом произнесшему эти слова, я узнал человека, позвавшего меня в темноте, когда я только переступил порог и свалился в кутузку. Я попросил его развязать мне руки. Он подсел ко мне поближе, выполнил просьбу и так участливо стал расспрашивать, как я попал сюда, что я рассказал ему всю свою небольшую, с трагическим концом, биографию.
Я попросил соседа запомнить мой домашний адрес, и, если он останется жив, то после войны написать обо мне в г. Запорожье родным. Надо, чтобы они узнали о том, как я погиб, и имена предателей, виновных в этом.
Мы проговорили всю ночь, до рассвета.
Мой сосед по тюрьме был белорусом лет двадцати пяти от роду, по фамилии Бараболька (въелась в память).
Этот парень уже один раз попадал в окружение и плен, бежал, переоделся в гражданскую одежду, но вторично попал к немцам в Еленовке, напоровшись на патруль, когда считал, что уже успел пересечь линию фронта. Когда его вторично поймали, то приняли за партизана. Теперь он сидел здесь в погребе рядом со мной и ждал решения своей участи.
На рассвете дверь нашей тюрьмы отворилась. Вошли два солдата в мышиного цвета шинелях, зажгли два фонарика, пошарили их лучами во всех направлениях, спустились по ступенькам вниз и направились в мою сторону. Я решил, что они пришли по мою душу, сжал в своей руке руку соседа и прошептал:
– Ну, друг, прощай… не забудь уговора…
Солдаты подошли к нам вплотную, схватили Барабольку под руки:
– Ауфштеен! Ком, ком, шнелль!*
*Внимание! Иди, иди, быстро!
Соседа подняли, поставили на ноги и, подталкивая в спину, вывели из погреба.
Мышеловка снова захлопнулась.
Когда солдаты водили фонариками, я успел разглядеть, что, кроме меня и Барабольки, в погребе находилось еще, по крайней мере, человек пять, из которых четверо – в солдатской форме. Никто не нарушал тревожного молчания. Все ждали возвращения забранного.
Время медленно тянулось. Барабольки все не было, я уже начал жалеть, что рассказал все о себе. Вдруг это был специально подосланный провокатор? Мало ли плохого можно было ожидать от немцев!
...Наконец, в подвале стало чуть-чуть светлей от проникавшего сквозь щели в двери и отдушины в потолке света.
Где-то недалеко прозвучала короткая автоматная очередь.
Бараболька не появлялся…
Неужели эти выстрелы оборвали жизнь моего соседа по темнице?
Он так и не успел назвать мне своего адреса. Я знал лишь, что у него в Белоруссии осталась старая мать, что отец – машинист паровоза - за день до начала войны повел состав куда-то на восток. В то, что Бараболька погиб, а, тем более, что он провокатор, не хотелось верить…
Прошло еще часа полтора. Снаружи донесся шум, клацанье замка. Дверь отворилась, и с верхней ступеньки раздалась команда, сопровождаемая жестами:
– Аллес Вег! Лос, лос, шнелль!*
*Все вон! Давай, давай, быстро!
По одному мы стали подниматься по ступенькам погреба наружу, подгоняемые ударами прикладов.
– Лос, лос! Иммер лос!
Нас, бывших красноармейцев, вытолкали на улицу, и, не дав адаптироваться после темноты погреба, погнали к центру села, а одетого в гражданскую одежду пацана лет четырнадцати, который оказался вместе с нами, стукнули под зад сапогом и отпустили. С криком «ой-ой-ой» он рванулся в первый же проулок и исчез.
Через центр села вели колонну военнопленных. Их было много: человек пятьсот заросших, измученных, голодных людей в солдатских шинелях. Они шли, опустив головы.
Нас, пятерых, подвели к идущим и втолкнули в этот скорее табун, чем строй, который медленно двигался на юг, охраняемый со всех сторон конными немецкими солдатами-конвоирами.
В первые минуты, ошарашенный происходящим, я ничего не замечал вокруг себя: казалось, что все происходит во сне. В висках стучало и отбивало с каждым шагом, отдалявшим меня от села, только одно слово:
– Жив, жив, жив, жив!
Даже сейчас, спустя почти сорок пять лет, я не могу взять в толк, почему дала сбой идеально налаженная немецкая машина истребления противников Рейха. Что помешало немцам расстрелять меня в тот же час, когда Баглий с напарником предал и передал меня в их руки? Или это Рок?
Скорее всего, то были простые немецкие солдаты, не фашисты, которые уже были достаточно сыты человеческой кровью на полях сражений и не хотели лишний раз проливать ее только из-за того, что этот человек – еврей. Признаюсь, этого я не знаю и не могу объяснить. Но так было…
Нас довели до г. Енакиево.
Там на станции велели взять кайла, лопаты, прочий инструмент дорожника, посадили в вагоны и повезли по железной дороге до станции Иловайск. Состав часто останавливался в пути, нас высаживали, заставляли чинить места повреждения, менять покореженные рельсы и шпалы.
От Иловайска таким же образом, то в вагоне, то пешком по железнодорожному полотну под охраной, занимаясь ремонтом, мы добрались до Волновахи, а оттуда до ст. Розовка.
В Розовке у нас забрали железнодорожный инструмент, окончательно высадили и передали новому конвою.
Дальше нас погнала не то венгерская, не то румынская охрана.
Мы шли через села на юго-запад. В каждом селе нас встречали бабы с узелками вареной картошки, домашнего хлеба и другими продуктами. Несмотря на окрики и стрельбу конвоиров, женщины подбегали и передавали или бросали в строй пищу. Это были, в основном, солдатские матери и жены, у которых родные и близкие сражались на фронте. Они то и дело выкрикивали фамилии и имена своих мужей и сыновей, вопрошая с надеждой, не встречали ли мы их где-нибудь на дорогах войны?
Что мы могли им ответить?
Мы молча подбирали все, что удавалось подобрать на ходу, и поглощали со звериной жадностью, так как в дороге нас почти ничем не кормили, наверняка рассчитывая, что народные подаяния не позволят нам умереть с голоду.
Во время этих бесконечно длинных переходов я, наконец, поверил, что жив и ушел на неизвестное время от гибели.
Теперь, чем дальше, тем больше, во мне начинал срабатывать инстинкт самосохранения. Я стал держаться в середине строя, так как крайним всегда доставались пинки и удары прикладами. В середине строя было легче идти и не подвергаться подозрительным взглядам конвоиров. Зато и меньше перепадало подачек от населения.
В моем положении это был единственный шанс на продление жизни, которую я начинал ценить.
2. Неожиданная встреча
Кажется, в селе Черниговка мы разместились на ночевку в полуразрушенной церкви. Там прямо на полу развели костры, согревались сами, грели в котелках, у кого сохранились, скудную пищу. Кое-кто даже разделся, несмотря на холод, и выжаривал на огне появившихся в одежде в изобилии вшей.
Забившись в угол, я присел на корточки у небольшого костра и предался размышлениям о минувшей жизни и о нелегкой неясной судьбе, которая ожидала меня впереди.
Измученный физически и еще в большей степени морально, я не заметил, как вздремнул.
Передо мной возник дом физкультуры… соревнования на первенство Украины по классической борьбе… борцы Козни, Шура Полуднев, Деня Литинский (старший брат соученика и друга Борьки)… Борцов сменили боксеры Толя Фомко, Горомос, мой тренер Игорь Бандалетов… Потом, как в калейдоскопе, последовали штангисты Касьяник, Базурин, Гербер, гимнасты Новохатский, Трояк, младший Касьяник… и волейболисты: Вася Рацевич, Янька Курцер и другие спортсмены… Что за непонятный, сладкий сон?
…Вот я оказался на стадионе, где играют между собой вечные городские соперники – «Локомотив» и «Крылья Советов».
Я болею и за тех, и за других, потому что первый раз познакомился с настоящим футболом на стадионе ПРЗ, а заниматься им начал в обществе «Крылья Советов». Я болею просто за красивый удар и обводку, за своих любимцев из той и другой команды: Прядку, Ушкалова, Хмирова, Блюма, Котика, Митю Остапцы, Шурика Проскурникова (Балерину) и других…
В самый ответственный момент атаки вдруг подул сильный ветер, стало холодно, мяч подхватило и понесло вверх, пока он не превратился в точку… Потом оттуда с высоты мяч упал вниз, помчался прямо в ворота мимо вратаря, затрепетал в сетке… Болельщики закричали и затопали: – Давай! Давай! ДАВАЙ!
От крика я проснулся.
– Давай, вставай! Давай, вставай! – тормошили меня соседи.
Был рассвет, костры, разложенные с вечера, давно погасли. В церкви становилось холодно. Полуразрушенное помещение продолжало обогреваться только за счет дыхания наполнявшего его множества людей.
Попытался подняться. Сделать это сразу не сумел: ноги затекли и окоченели от холода и неподвижности. Принялся их растирать.
На паперть вышел переводчик, потребовал внимания и произнес:
– Всем по очереди идти на выход к столу для регистрации. Быстро называть фамилию, звание и часть, в которой служил.
Услышав это, я лихорадочно стал соображать, что делать. Свою фамилию я называть не могу. Переводчик, как видно, из русских немцев или русский. Он меня тут же обнаружит и выдаст немецким конвоирам. А стол регистрации установлен так, что его никак не обойти. Регистрация шла, а я напряженно думал. Вспомнил, что у ученика нашей школы Бориса Максимовича, младше меня на класс, мать армянка, а отец русский. Я решил присвоить его фамилию, и, если возникнет подозрение из-за национальности, сказать, что мать армянка.
Приняв решение называться Максимовичем, я пристроился в очередь для регистрации чуть дальше середины, надеясь, что ко времени, когда я подойду к столу, писари устанут, и бдительность их притупится.
В своих расчетах я не ошибся.
Стараясь придать голосу совершенно безразличный тон, я быстро произнес:
– Максимович… рядовой… – и услышанное от предыдущих солдат: – 106-й стрелковый полк.
Не оглядываясь, я поспешил на улицу, вернее, площадь перед церковью, где смешался с остальными военнопленными, и тут наткнулся на… Луку Симаченко – ездового из 52-го запасного полка, того самого парня, с которым мы были под Чертомлыком, а потом встречались в Конских Раздорах. Это был первый знакомый человек, которого я встретил за время мучительного пребывания в плену у фашистов.
Я обрадовался и в то же время насторожился от этой негаданной встречи. Урок, преподанный мне Баглием и его напарником, запомнился надолго: я перестал доверять людям. С подозрением относился к вопросам и стал тщательно взвешивать слова и следить за своими ответами.
С Лукой Симаченко по этой же причине я старался тоже поменьше разговаривать, больше слушать. Однако и он не стал меня ни о чем подробно расспрашивать. Но не сторонился меня и не подавал виду, что знает обо мне больше, чем остальные пленные.
После встречи Лука пошел со мною в колонне рядом, ободряя и наставляя одновременно, как вести себя, чтобы выжить в этих условиях.
Мы делились случайными продуктами, перепадавшими кому-либо из нас при прохождении населенных пунктов. Вдвоем идти стало легче и надежнее. Лука рассказал мне, что он родом из села Беленькое, что в тридцати пяти километрах от Запорожья. Что у него там остались отец-сапожник, мать и младшая сестра.
Еще он мне поведал о том, что у них в селе до войны был детский дом, так называемый патронат, где содержались дети, рано лишившиеся родителей. Особенно много попало туда детей во время голода 1928-го, а также 32-го годов. Среди детдомовцев жил один парень – Марко Билый, очень похожий на меня (Лука даже принял вначале меня за него).
Родители моего тезки, отец-украинец Степан и мать-еврейка Анна, умерли еще в 1928 году, и его определили в детдом. В 1932 г. парень сбежал из детдома в город. Потом, в 1935 году, он на неделю появился в селе и снова исчез. Где он теперь, Лука не знал, но уверял, что Марко был очень похож на меня, и он, Лука, при первой встрече со мной еще в Запорожье в 52-м запасном полку принял меня за белянского беспризорника Марка Билого.
Я мысленно поблагодарил Луку за этот рассказ и принял для себя на вооружение легенду о моем тезке-детдомовце.
Все время я старался представить себе от начала и до конца (до последних дней пребывания Марка в селе) его жизнь с родителями и без них. Я бывал в том селе в том возрасте, что и мой тезка, поэтому вообразить все то, о чем поведал мне Лука, большого труда не составляло. Я даже сам мог безошибочно найти Белянский детский дом.
Я пришел к выводу, что Марко Билый потерял родителей в шесть-семь лет, поэтому мог лишь смутно их помнить. Так же, как я, например, своего деда, умершего тоже в 1928 году. Поэтому было бы неудивительно, если бы я не узнал их на фотографиях, если таковые где-нибудь сохранились.
Чем больше я размышлял о Марке Билом, тем ближе и роднее становился для меня его образ, тем чаще я примерял его жизнь на себя и наоборот.
Поэтому совершенно естественно, что я в мыслях продолжил его биографию после побега из детского дома, или, как его в селе называли, патроната.
Я примерно представлял себе, как в дальнейшем должна была сложиться его судьба. Я пришел к выводу, что он сбежал из села в г. Запорожье, где его, оборванного, вместе с другими беспризорниками, поймали на рынке и определили в детдом по ул. Октябрьской. Эти места я хорошо знал. В 12 лет, т.е. в 1933 году, Марко пошел бы в ремесленное училище на жилмассиве, где учился на слесаря. Это тоже было вполне вероятно, так как многие ребята из детского дома, с которыми я был знаком, учились именно там – в ремесленном.
По окончании училища Марко мог в 1938 году поступить на рабфак и устроиться работать на авиационный завод им. Баранова. В 1941 году, когда началась война, его, Марка Степановича Билого, призвали, как и меня, в Красную Армию. Далее его жизнь, как две капли воды, стала похожей на мою действительную.
Я без конца повторял и прокручивал мысленно придуманную биографию Марка Билого по годам, месяцами и даже отдельным эпизодам, пока мне не стало казаться, что то, что происходило с моим вымышленным героем-тезкой, на самом деле происходило со мной.
Так я стал не Максимовичем, а Марком Степановичем Билым – украинцем 1921 года рождения и бывшим детдомовцем из села Беленькое. Это произошло на пути из села Черниговка в город Мелитополь в конце ноября 1941 года…
Рядом со мной, ничего не подозревая, вышагивал рядовой ездовой 52-го запасного полка, военнопленный Лука Симаченко.
В г. Мелитополе нас загнали на ночевку в какое-то большое здание в центре города. Комната, куда я зашел, была завалена огромным количеством книг, бесценным собранием классиков мировой литературы. Все это валялось под ногами в хаотическом беспорядке. Очевидно, здание это было раньше центральной библиотекой или городским бибколлектором, книги здесь попадались редкостные и даже, можно сказать, уникальные.
Когда я попал в этот мир книг, то на время забыл о голоде и холоде, о том, что нахожусь в плену, и что ежеминутно мне грозит смерть.
Если перед тобой две-три книги, то можно выбрать одну из них, наиболее интересную. Но когда у тебя под ногами и вокруг лежат сотни книг, то немудрено растеряться.
Я хватал книги подряд, читал предисловия, послесловия, аннотации и откладывал рядом, забыв на время, кто я и что происходит за стенами этого храма книг.
Так собралась около меня большая стопка книг, а я осмотрел только малую часть комнаты. И вдруг я опомнился – опустился на грешную землю, с горечью осознавая, что груз этот не ко времени, что мне его не поднять, тем более, не унести, да и к чему он мне теперь?
Лука, принимавший деятельное участие в моих поисках, отнесся к этому, правда, несколько иначе. Он посоветовал ценные книги забрать с собой, чтобы потом их менять на провиант. Но я, отрезвев окончательно от книжного похмелья, сказал Луке:
– Мы и так еле движемся без груза. Будем живы-здоровы, достанем такие книги…
Мы хорошо сделали, что ничего лишнего с собой в дорогу не взяли.
3. На грани
После Мелитополя румынский конвой снова сменился немецким. Эти погнали нас на Каховку быстрым шагом. Через села вовсе гнали чуть не бегом, чтобы не дать жителям возможности бросать продукты питания, а военнопленным их подхватывать.
Конвоиры стреляли вдоль колонны, чтобы никто не мог выбежать из строя и схватить протянутый кусок хлеба. Отстающих били в спину прикладами, упавших добивали выстрелами в голову.
Одно спасение было в этом молчаливом напряженном беге, – держаться в середине колонны. Это было отчаянное соревнование между голодными и сытыми, безоружными и вооруженными, загнанными лошадьми и погонщиками…
Сквозь прерывистое дыхание, стук в висках и боль в сердце, сознание отмечало периодические выстрелы, доносившиеся от конца колонны: очередная жертва «сверхчеловеков» оставалась лежать бездыханной на дороге.
Сколькими же трупами эти варвары усеяли путь протяженностью в шестьсот километров от Енакиева до Николаева, из которых я не менее четырехсот прошел пешком? На этот вопрос даже сейчас мне трудно дать ответ!
В плавнях перед Каховкой нашу колонну вдруг остановили. По краям дороги, слева и справа, уходили вдаль до самого горизонта песчаные холмики с воткнутыми в них крестами и одетыми сверху касками со свастикой. Это было громадное кладбище «непобедимых» вояк, пришедших незвано с запада на нашу землю.
Конвоиры по очереди ходили между могилами, разыскивая своих родных и знакомых.
Я видел, как один пожилой немецкий офицер вдруг опустился на колени и припал головой к кресту. Возможно, там, под этим холмиком с крестом, покоился его сын или брат.
– Так тебе и надо, гад! Никто тебя не звал сюда! Всех вас еще настигнет расплата! – шептали мои пересохшие, потрескавшиеся губы. Истерзанный и голодный, я не испытывал к этому одетому в мышиного цвета мундир зверю с человеческим обликом никаких других чувств, кроме ненависти… глухой ненависти…
Видно, Каховский плацдарм достался гитлеровцам дорогой ценой.
Может быть, глядя на эту панораму из крестов, кое-кто из них задумался над обещанным Блицкригом и земным раем для немцев? Во всяком случае, наши конвоиры долго о чем-то громко говорили, бросая взгляды то на нас, то на этот немецкий Фридхоф (кладбище), прежде чем тронулись в путь…
Дорогу от Каховки до Берислава по понтонному мосту через реку Днепр мы преодолели сравнительно спокойно: нас не подгоняли и не заставляли бежать. Может быть, это спасло меня от неминуемой гибели, так как силы мои были уже на исходе. Организм истощился.
После ночи, проведенной в Бериславе под открытым небом за колючей проволокой, где для того, чтобы согреться, пленные сгрудились, как скот, в одну кучу, и топтались на месте всю ночь напролет, я окончательно обессилел и чувствовал, что вот-вот упаду. Падение было равносильно смерти в этой толчее, так как упавший попадал под ноги гревшихся, топчущихся, безостановочно движущихся обессиленных людей. Я и Лука топтались в этой массе, положив руки и головы друг другу на плечи. Такое положение придавало устойчивость и надежду избежать падения на землю, превратившуюся из мерзлой в вязкое месиво.
Возможно, физическая закалка, которую я приобрел еще в школе на уроках физкультуры у Фешота и на улице среди пацанов, позволила мне выдержать и этот изнурительный марафон, оставивший после себя множество затоптанных в грязь трупов товарищей по несчастью.
Как дар Божий, мы восприняли погрузку в эшелон, который повез нас через Херсон из Берислава на Николаев, в город корабелов.
Там нас выгрузили и погнали к судостроительному заводу им. Марти. Большая территория, куда мы попали, была отгорожена от внешнего мира колючей проволокой и высоким забором. Проволока шла в несколько рядов. По углам и посередине периметра этого громадного прямоугольника были расположены вышки, оснащенные пулеметами и прожекторами. Внутри территории стояли серые двух- и трехэтажные дома барачного типа. В них предстояло нам жить. Сколько?
Здесь, кажется, единственный раз за все время пути нас накормили горячей пищей: варевом из картофельной шелухи. Дерьмо дерьмом, но и этой пище мы были рады. Я сунулся было за добавкой, но получил удар по голове, упал, и, если бы меня не оттянули товарищи, то так бы и околел на морозе возле «кухни». Оклемавшись, я кое-как добрался до барака, забился в угол в одной из комнат, присел на пол, вытянул ноги и почти оцепенел от бессилия.
Меня охватило такое безразличие ко всему окружающему и к себе самому, что на ужин я не пошел. Не смог я себя заставить и на следующий день подняться и пойти на завтрак.
Кружилась голова, глаза застилал розовый туман. Я превращался из человека в его подобие, бессильное и безвольное.
В один из дней в нашу комнату зашел и наткнулся на меня Лука. Он еще в состоянии был двигаться, иногда даже ходила на какие-то работы за территорию лагеря, где ему удавалось поесть досыта.
Лука сообщил, что будут отпускать жителей правобережной Украины, о чем объявляли при выдаче утренней баланды. Он был бодр и рад, так как село Беленькое, где жили родители Луки, как раз располагалось на правом берегу Днепра. Я тоже был рад за него: пусть хоть он выживет, а мне так или иначе суждено погибнуть.
Через день Лука снова заскочил ко мне. В руках он держал бумагу, в которой значилось, что гр. Симаченко Лука Сергеевич выпущен из лагеря военнопленных в г. Николаеве и следует в с. Беленькое до места жительства. При остановках на ночлег ему надлежит отмечаться в комендатурах.
Лука дал мне на прощание несколько вареных картошек. Я поблагодарил его, пожелал счастливого пути и долгих лет жизни после войны. Мне же, я это чувствовал, оставалось мучиться совсем недолго.
С каждым днем смертность в лагере увеличивалась и приняла такие размеры, что пара лошадей, запряженных в бричку, перекрытую брезентом, не успевала вывозить окоченевшие за ночь трупы.
Последние силы убывали. Я уже еле-еле переставлял ноги, больше лежал в своем углу, чем двигался; тело и мысли стали вялыми-вялыми, мозг, как тиной, окутало безразличной к окружающему сонливостью…
Сейчас не могу точно вспомнить, что мне тогда приснилось и какая внутренняя сила на меня в тот роковой час подействовала, но утром я вдруг поднялся на ноги, цепляясь за стены и кое-как передвигаясь, вышел из барака и побрел к помещению, где выдавали документы жителям правобережной Украины…
Терять мне было нечего. Смерть давно стояла с косой, занесенной над моей шеей. Не все ли равно: умру я сейчас от пули или двумя днями позже от голода?
А может быть, еще не конец?
Допрашивал меня немецкий офицер, сносно говоривший по-русски. Я с ним объяснялся по-украински. Представился как Марко Степанович Билый из села Беленькое.
Он посмотрел на карту Украины, разыскал там «мое» село и сказал:
– Гут! А ты не есть юде?
Я ждал этого вопроса, поэтому ничуть не смутился и ответил:
– Нет! От обильного харча на вашем курорте мы все стали похожи на юд и на Христа, снятого с креста!
Немец заржал от моего каламбура, еще раз сказал «гут» и выдал справку.
Я сжал в руке спасительную бумажку и, не помня себя от радости, не оглядываясь, направился к пропускному пункту, предъявил документ и вышел на свободу…
Поистине правду гласит поговорка: «Без бумажки ты букашка, а с бумажкой человек»!
Нет! Видно, жизнь не хотела со мной расставаться!
4. Домой – в неизвестность
За спиной была колючая проволока и высокий забор, передо мной расстилался Бугский залив, неограниченное пространство, откуда дул зимний морозный ветер. Из-за свинцовых туч на минуту проглядывало солнце и снова пряталось. Оно приятно ласкало мне лучами лицо, но уже не давало тепла.
Застегнув и затянув все, что можно было, из одежды, я медленно направился к хлебозаводу, где, как говорили, можно получить по выданному документу хлеб на дорогу. Она предстояла длинной. В городе Николаеве разрешалось пребывать не более суток.
Выпущенные вместе со мной военнопленные сказали правду: я получил на хлебозаводе горбушку хлеба и тут же ее съел. Расспросил, как идти на Варваровку, подобрал палку для надежной опоры и двинулся в путь к «дому».
Несмотря на то, что я был одет в шинель, и на голове была шапка-ушанка, ослабленный от длительного голодания организм пронизывал холод. Согревала только мысль: я жив и теперь должен, обязан встретиться с партизанами. Ведь должны же они где-нибудь действовать. Ведь не напрасно товарищ Сталин в своем выступлении по радио говорил: «Нужно создавать партизанские отряды в занятых врагом районах», а мы привыкли к тому, что наш вождь слова на ветер не бросает.
Я решил: поскольку по другому маршруту двигаться мне нельзя, то буду идти от села к селу в направлении с. Беленькое, встречаться с людьми, выяснять обстановку, ходить по просекам и лощинам, но партизан разыщу. Иначе жизнь теряла смысл: каждый шаг вперед к «дому» был шагом в неизвестность, а, скорее всего, к концу.
В день своего «освобождения», с многочисленными остановками, опираясь на палку, я кое-как преодолел расстояние в шесть-семь километров и свалился без сил на краю села Варваровка, немного не дотянув до первой хаты. Я не терял сознания, но у меня уже совершенно иссякли и истощились запасы сил. Их не хватало уже ни на то, чтобы подняться с земли, ни, тем более, на то, чтобы продвигаться вперед к намеченной цели: ноги не подчинялись сигналам, исходившим от центральной нервной системы.
Какие-то сердобольные женщины подняли меня и довели до здания местной больницы, где продолжал функционировать открытый в начале войны небольшой госпиталь. Сейчас там лежало несколько раненых солдат, три дистрофика вроде меня и один больной старик.
Главврач, серьезный порядочный человек, задержавшийся здесь в оккупации, очевидно, только из-за раненых, принял меня без лишних расспросов и разговоров, внимательно осмотрел и уложил в палату, где лежали беспомощные доходяги-солдаты, такие же, как и я.
Не знаю, на какие средства содержалась эта больница, состоявшая из главного врача, врача, трех сестер и нянечки, но она функционировала. Кормили не очень сытно, но регулярно, три раза в день.
Конечно, после стольких дней голодания пища эта казалась мне роскошной, но я никак не мог насытиться. Кажется, ел бы день и ночь, не переставая, и съел бы столько, сколько готовили на кухне для всех больных. Однако мне не давали сколько угодно, да и нельзя было много есть во избежание заворота кишок.
Я не наедался, но в этой сельской больнице ел регулярно, отдыхал и чувствовал, как мое измученное тело наливается каждый день здоровьем, а вместе с ним желанием жить и выжить.
Через неделю я смог бы смело двинуться дальше в путь-дорогу. Но в ночь, на третьи или четвертые сутки, возвращаясь из туалета в палату, около манипуляционной я услыхал беседу, которая заставила меня остановиться и прислушаться. Разговор вели две женщины.
– А я уверена, что он еврей! – произнес первый голос.
– Если так, то что с нами всеми сделают немцы? – огорченно спросил второй голос.
– Я лично не буду ждать, я не хочу подставлять свою голову из-за какого-то поганого жида, – опять послышался первый голос.
Я понял, что речь идет обо мне, не стал больше ждать, открыл дверь и переступил порог.
– Не беспокойтесь и никуда не уходите. Завтра утром уйду я.
Передо мной стояли две растерявшиеся женщины – дежурная сестра и няня.
– Поймите, у нас дети… мы боимся… за укрывательство евреев немцы расстреливают, – заговорила первой пришедшая в себя после моего вторжения сестра – рослая, красивая женщина лет тридцати.
– Через два дома от больницы живет аптекарь Цейтлин. Он тебя приютит. Пойди к нему, сынок… ей Богу, так будет лучше, – участливо предложила пожилая нянечка.
– Хорошо. Завтра меня здесь не будет, – пообещал я и прикрыл за собой дверь.
Чуть забрезжил рассвет, я собрался, ни с кем не попрощавшись, вышел на улицу и двинулся в сторону Калиновки. До нее я в этот день дойти не смог. Пришлось остановиться в Терновке.
Там постучался в одну хату. Не пустили. Постучался в другу. Дверь открыла молодая женщина, завела в горницу. В подвешенной к потолку люльке плакал ребенок.
Это была обычная украинская хата-мазанка под стрехой из соломы с глиняным полом-доливкою. Из горницы одна дверь вела в спальню, а другая в пристройку, где были куры, гуси и коровы. Как управлялась с хозяйством эта молодая женщина-солдатка – ума не приложу. Но в хате было чисто и уютно. Из угла, напротив входной двери, на званого и незваного входящего гостя смотрели образа.
Зимой рано темнеет…
На дворе скоро стало темно, а ходики на стене показывали только восемь.
От пищи и тепла меня сильно потянула ко сну. Однако хозяйка не спешила стелить. Она села подле меня, разложила на столе фотографии свекра, мужа и брата и принялась расспрашивать: не встречал ли я кого-нибудь из них на фронте или в плену у немцев?
С фотографий на меня глядели жизнерадостные, красивые, полные оптимизма лица. Если я и встречал этих людей, то разве смог бы узнать их в утомленных, полных горя и забот солдатах, которые шли со мною рядом на фронтовых дорогах; тем более, я не опознал бы их среди изможденных, загнанных до предела, голодных военнопленных… Нет… не встречал я ее близких…
Как только хозяйка постелила, я, укрывшись шинелью, моментально уснул на устланном сеном полу. Спать мне довелось недолго: разбудили грубые мужские голоса.
Открыв глаза, я увидел над собой двух венгерских солдат. Один стягивал с меня шинель, служившую мне покрывалом, другой наступал на хозяйку с требованием:
– Яйка… млеко… млеко…
Та, прижимая к груди плачущего ребенка, пыталась объяснить этим мародерам, что у нее маленький, и что продукты эти она сама не ест, а держит для ребенка. Однако уговоры не помогли. Венгр оттолкнул женщину и двинулся в пристройку. Раздалось кудахтанье, гогот, и через пару минут этот паразит вошел в горницу, ругаясь, весь в перьях, неся под мышкой курицу.
Второй стянул с меня шинель и начал примерять. В недоумении я встал, не зная, что предпринять и как себя вести. Я был настолько слаб, что с трудом передвигался. Справиться с двумя, даже не вооруженными, людьми для меня было немыслимым делом, но защитить молодую хозяйку надо было во что бы то ни стало. И я вступил с этими мародерами в дипломатические переговоры – мирные переговоры между враждующими сторонами.
На украинском и не совсем правильном немецком языках, а в основном жестами, я кое-как объяснил, что иду из плена и остановился здесь на ночлег; что и у них тоже дома остались, наверное, жены, сестры и дети, которые тоже хотят есть. Неужели их там так же грабят, как они, солдаты венгерской армии? Нехорошо и стыдно грабить беззащитную женщину с малым ребенком двум «храбрым» воинам!
В заключение своей сумбурной речи я показал выданный мне документ. Эта бумага, очевидно, возымела определенное действие, особенно немецкая печать с орлом и свастикой. Русский текст они, безусловно, не поняли, но… печать!
Они немного растерялись: венгр, державший курицу, выпустил несушку и спешно начал рассовывать по карманам собранные яйца, а тот, что взял у меня шинель, дал взамен свою едко-горчичного цвета. Моя же офицерская шинель, сработанная из добротного сукна, трещала по всем швам на рослом венгре. Но жадность взяла верх над разумом, и солдат, показав жестами, что он ее подпорет и перешьет, все-таки напялил ее на свою нескладную, долговязую фигуру.
Наконец, после долгих полупонятных объяснений, оба мародера, бормоча что-то под нос, выбрались вон из хаты.
Мы долго не могли прийти в себя после нашествия потомков Аттилы.
– От злидні… от злидні внадились… Чим же я дитину годуватиму взимку? Ей бо, останнє заберуть! – возмущалась бедная молодая хозяйка.
Я примерил венгерскую шинель и, жалея свою – теплую, хорошо сидевшую на мне, – со злорадством подумал: «Ничего, ты в ней долго не покрасуешься, – вши заедят!»
Наконец, более или менее успокоившись, мы улеглись спать. В эту ночь нас больше никто не беспокоил, и мы уснули.
Утром молодуха накормила меня нехитрым завтраком, дала кое-что из одежды своих мужиков, выпроводила за калитку и показала дорогу на Калиновку.
Не могу сейчас ручаться за точность, но кажется мне, что от Калиновки и до самой Снегиревки и дальше до Калининдорфа я шел через немецкие колонии, стараясь больше ночевать в поле, в скирдах сена, чем заходить в чужие ухоженные села. Причина для этого была основательная. Лучше, если бы я шел другой дорогой, но это был единственный предписанный мне путь, и сворачивать с него было опасно. Я шел по нему, как по раскаленным угольям.
5. Горячий снег
В Калиновку я пришел часикам к пяти вечера. Темнело, и я постучал в первый из домов. Меня выслушали и направили в другой, в котором жила русская семья. Во всех остальных домах проживали немцы-колонисты.
В русском доме меня встретили пожилые люди, мужчина и женщина. Они не возражали, чтобы я остановился у них на ночлег, однако попросили, чтобы я сначала сходил отметиться в комендатуру со своей бумагой.
В этой немецкой колонии соблюдался строгий порядок по отношению ко всем людям, которые проходили через нее, а, тем более, останавливались на ночлег.
Мне очень не хотелось идти в комендатуру, так как здесь в полиции служили русские немцы – ревностные прислужники фюрера, однако я был настолько голоден и утомлен, что не видел иного выхода, кроме остановки на ночлег именно здесь. Когда я вошел в комендатуру, то увидел сидящих за столом двух полицаев, резавшихся в карты. Оба были рыжей масти, веснушчатые, прыщеватые и настолько схожи между собой, что я остановился на пороге и захлопал глазами, решив, что у меня начинаются галлюцинации. Наверное, на моем лице появилась такая выразительная мимика, что один из полицаев усмехнулся:
– Я, я! Не удивляйся! Заходи! Ха-ха! Нас есть двое… Это мой брат. Ха-ха!
Названный братом полицай, внимательно осмотрев меня со всех сторон, попросил расстегнуть шинель, почмокал языком. Потом подошел к двери, ведущей в соседнюю комнату, и поманил к себе пальцем.
Подозревая что-то неладное, я начал оглядываться по сторонам, ища предмет, которым можно было бы огреть в случае чего двух плюгавых братьев. Заметив, должно быть, мою растерянность, оставшийся сидеть сказал:
– Иди, иди туда, не бойся. Ничего плохого мы тебе не сделаем. Там будет у нас маленький представлений – маскарад.
«Будь что будет, – решил я, – все-таки там против меня будет один из братьев». И я пошел в соседнюю комнату. Там было пусто, не считая двух-трех шкафов у стены и койки.
Полицай приказал мне снимать сапоги и галифе. «Вот ты и попался, голубчик», – быстро соображая, что делать, я стоял и не двигался с места. Я наблюдал, как немец присел на койку и… деловито начал снимать с себя и скручивать обмотки, портянки, ботинки, и, наконец, галифе. Оставшись в одних кальсонах, он нетерпеливо и с раздражением произнес:
– Чего стоишь? Давай, лас, раздевай штаны и сапоги… будет менять… У нас форма – синие галифе и сапоги…
С трудом и некоторым облегчением сообразив, наконец, что ему от меня надо, я трясущимися руками быстро снял галифе и сапоги и отдал этому незадачливому бедолаге полицейскому остатки своей былой артиллерийской одежды.
– Венгры забрали шинель, а ты сапоги и галифе. Так, пожалуй, голым домой доберешься или окоченеешь! – ворчал я, в душе радуясь, что легко отделался. Галифе мое было белым на внутренних швах от бесчисленного множества вшей и отложенных ими яиц…
Выйдя из «костюмерной», я тотчас же получил разрешение на постой. Вид у меня был теперь, после очередной трансформации, ничем не лучше, чем у огородного пугала.
Хозяева, к которым я несколько минут назад заглядывал, с трудом опознали во мне просившегося на ночлег и отправленного ими в комендатуру путника. Они долго сочувственно охали и смеялись сквозь слезы, глядя на меня…
За долгое время своего бродяжничества я не ел так сытно, как у этой гостеприимной пары. Здесь же, впервые за долгое время, я услышал радио. С трепетом я стал прислушиваться к репродуктору. К сожалению, вскоре убедился, что говорили хоть и по-русски, но на чужом языке. Это был все тот же ядовитый язык врага. Из репродуктора лились сплошные бахвальства в адрес своего «фюрера», непобедимого «вермахта» и нового «орднунга» (порядка). Потом сообщили, что перед слушателями выступит сын Молотова – старший лейтенант Виктор Вячеславович Скрябин, который добровольно перешел на сторону немецкого командования.
В репродукторе зазвучал голос заикающегося, точно как Молотов, человека. Он хвалил фашистскую власть и порядок, а также призывал всех следовать его примеру.
Насколько мне было известно, у Молотова никогда не было сына, поэтому я не поверил ни одному слову, сказанному по радио гитлеровскими лгунами. На хозяев же это выступление подействовало удручающе: шутка ли, сын самого МОЛОТОВА выступает против отца. Хозяин, осуждающе покачивая головой, высказал свое возмущение поступком сына вслух. Я не выдержал:
– Та в Молотова нема і ніколи не було ніякого сина! Це брехня!
Муж и жена очень обрадовались моему сообщению.
– Гадаю, все, що вони говорять, – чисті побрехеньки, – заключил хозяин.
– Мені здається так само, – ответил я. – Хоч я і не знаю, яке зараз положення на фронті, але про Москву чомусь уже замовкли. А місяць тому брехали, що вона вже в руках у німецького вермахту!
Меня прорвало.
Длительный период вынужденного молчания прорвало словесным поносом. Я уже не думал об опасности, грозящей мне за каждое произнесенное слово. Я проникся доверием к этим пожилым людям и выкладывал им все, что думал о фашистах, их новом «орднунге» и их бесноватом фюрере, новоявленном Наполеоне…
Несмотря на то, что в документе значилось, что я – Марко Степанович Билый, украинец из с. Беленькое, мои новые знакомые, кажется, догадались, что я еврей, но не подали вида. А утром, едва я проснулся, они ознакомили меня с окружающей обстановкой в их районе.
Хозяева поведали, что в соседнем селе староста-немец – лютый враг Советской власти, ненавидит евреев, коммунистов и комсомольцев. Этот изверг всех оставшихся в селе людей из такого актива побросал в колодец или повесил. Идущих через село незнакомых людей староста самолично допрашивает, подозрительных подвергает пыткам и издевательствам…
Эти добрые люди набили мою противогазную сумку продуктами, рассказали, как идти до самой Снегиревки, и пожелали мне счастливого пути. Я заверил их, что мне нечего бояться, сказал, что пойду через следующее село, и попрощался. Женщина испугалась, стала меня отговаривать и даже перекрестила на дорогу со словами «Бог в помощь» и «не иди туда».
Милая женщина, как я был ей благодарен за материнскую ласку и желание уберечь меня от нагрянувшего «великого лиха»…
Я бодро сказал им, что пойду через соседнее село, закинул противогазную сумку за плечо и зашагал по дороге. Но, как говорится, береженого Бог бережет…
Только я вышел за окраину Калиновки, как тотчас же остановился, осмотрелся и свернул в сторону, чтобы не заходить в соседнее село, не подвергать себя ненужному риску и не играть лишний раз со смертью.
Я шел по знаменитым Херсонским степям и дорогам, где когда-то в годы гражданской войны воевал и погиб легендарный матрос-партизан Железняк. По ассоциации, я ожидал, что здесь, в этих местах, я должен обязательно встретиться с партизанами. Раз староста немецкой колонии жестоко расправляется со всем сочувствующими Советской власти, значит, должны быть недовольные. Эти люди, возможно, где-то здесь скрываются в лесозащитных полосах и балках, группируются в партизанские отряды…
Я ругал себя за то, что не рискнул об этом спросить приютивших меня на ночь в Калиновке пожилых порядочных людей, которые, как мне показалось, были со мной вполне искренни.
Обдуваемый со всех сторон ветрами, я шел, укрываясь в балках и посадках, минуя человеческое жилье, как загнанный волк, ночуя где придется, с одной надеждой, – повстречать партизанский отряд.
Запасы провизии, которые выдали мне на дорогу хорошие, добрые люди в Калиновке и которые я все время экономил, подошли к концу.
За Снегиревкой я заночевал в каком-то брошенном сарае у края глиняного карьера. Похоже, что здесь до войны был кирпичный заводик. Там всюду валялся в беспорядке битый кирпич, черепица, что-то вроде цветочных горшков, глечиков и макитр, а также остатки курая и соломы. Весь этот подножный материал я использовал как постель.
Уничтожив остатки пищи, я улегся, зарывшись в курай и солому, и уснул, по сути, на голодный желудок, но в относительно мягкой и теплой постели…
Утром, когда я вышел, поеживаясь, из сарая, кругом, куда ни глянь, было бело. Выпал первый снег. Он продолжал кружиться и падать на мерзлую землю. А мне нужно было идти дальше, чтобы хоть немного согреться и где-нибудь добыть пищу. От голода ныл желудок, и было такое ощущение, что я весь превратился в окоченевшее чучело.
Я шел по правому берегу Ингульца, не решаясь переходить на левую сторону речки, где скоро должна была появиться еще одна немецкая колония Калининдорф – последняя на моем пути. Снег валил и валил с неба, поскрипывая под ногами, словно Бог решил выдать все свои припасенные на зиму запасы в один день.
От ходьбы я согрелся, мне стало даже немного жарко. Так, продвигаясь все дальше и дальше, я неустанно вглядывался в белое пространство впереди себя и в противоположную сторону Ингульца, стараясь сквозь снежную пелену заранее предугадать село Калининдорф, которое должно было вот-вот появиться. Кроме того, на моем пути, по эту сторону, стоял небольшой украинский хуторок, на расстоянии двух-трех километров от Калининдорфа. В нем я предполагал передохнуть и, наконец, что-нибудь поесть, так как желудок страшно ныл и взывал о помощи.
Прошел еще с километр.
Вдруг ветер донес до моего уха звуки, от которых мороз пробежал по коже. Я не видел еще никакого живого существа из-за снежной пелены, но с каждым шагом все ясней и отчетливей слышал, как по ту сторону Ингульца раздавались характерные лающие окрики немецких солдат из охраны, плач и стоны множества людей…
Страх и любопытство овладели мной почти одновременно. Какой-то животный страх гнал прочь от реки – подальше, а любопытство заставляло искать укрытия, из которого можно было бы выяснить, что происходит на том берегу. Из обрывков фраз, только уже явственно различимых и доносившихся с той стороны, я, наконец, понял, что к реке привели на расстрел людей.
– Лос… лос… аускладен аллес!*
*Давай, давай, раздевайтесь все!
Когда понял, я заметался, не зная, куда деваться, как превратиться в насекомое или птицу, чтобы не быть обнаруженным. Смотреть на эту трагедию до конца или убежать от нее подальше, куда глаза глядят?
Раздалась пулеметная очередь, стоны, крики, плач мужчин, женщин, детей…
Свист пуль, пронесшихся над моей головой, мгновенно отрезвил меня: я повернулся спиной к реке и побежал в снежное поле, то и дело спотыкаясь о колдобины, падая и поднимаясь, уходя все дальше и дальше от кровавого кошмара.
Сзади продолжали раздаваться одиночные выстрелы. В ушах звенели стоны и проклятия умирающих людей.
Когда выстрелы и стоны затихли, я в изнеможении повалился на землю… Потом снова поднялся и долго кружил по белому полю, казавшемуся мне красным, шатался, словно человек, потерявший рассудок и ориентацию от тоски и горя. Наконец, я вышел на какую-то проселочную дорогу, где повстречал старика, едущего на дряхлой лошаденке, запряженной в сани, груженые сеном. Он ехал в село Давыдов Брод. Нам было по пути. Я попросил подвезти.
Старик оказался весьма осторожным и любознательным. Сначала выяснил, кто я, откуда, куда держу путь, почему дал такой крюк; проверил мои документы. Убедился, что печати на месте. Лишь после такого короткого, но тщательного допроса я был, наконец, допущен в сани.
– Шастають тут усякі люди, так шо ты пробач. – Дед хлестнул лошадь, и мы двинулись в путь.
6. А свадьба пела и плясала
Пока мы ехали, снегопад уменьшился, а вскоре и вовсе прекратил свою карусель. Небо прояснилось. Показалось огромное красное солнце. Оно клонилось к закату, окрашивая снежное поле в кровавый багряный цвет…
Мы молча пересекли Ингулец и въехали в село. И вдруг мое угнетенное состояние души, навеянное событиями дня и мрачными красками природы, как по мановению волшебной палочки, резко переменилось.
Навстречу нам, с перевязанным разноцветными лентами высоко поднятым шестом, бубном и гармошкой, приплясывая и выкрикивая частушки, двигались ряженые и дружки с рушниками через плечо. В центре этой веселой свиты выступали жених и невеста, сзади шли родственники и гости.
Когда наши сани поравнялись с этой веселой компанией, из ее рядов вышел один мужичок, как выяснилось в дальнейшем, отец невесты, и с возгласом, полным разгульного доброжелательства, – «Служивый! Иди до нас!» – стянул меня с саней и заставил идти рядом с собой вплоть до своего доме, где уже были расставлены столы для гулянья.
По дороге я узнал от своего хмельного, веселого и гостеприимного спутника, что он сам только три месяца назад, как пришел из плена, что жених – «кацап» родом из-под Курска, тоже бывший красноармеец, под Давыдовым Бродом был ранен; в селе его выходили, и теперь он, отличный парень, женится на дочери моего нового друга.
Итак, я попал на свадьбу…
Каким контрастным был мой сегодняшний день! Утром я стал невольным свидетелем трагедии, разыгравшейся под Калининдорфом, а к вечеру выступал в роли свадебного солдата, более похожего на ряженого (в отличие от свадебного генерала) в Давыдовом Броде…
Как ни старались родители невесты, как ни пыжились гости, «весилля» в полном смысле не было: во всем и на всем лежала печать какой-то скованности.
Как обычно, я выбрал наиболее темный угол и там засел, чтобы не быть особо на виду. В своем наряде я был похож не то на ряженого, не то на огородное пугало, хотя и снял шинель и шапку с тряпками, обмотанными вокруг груди. Кроме того, я отдавал себе отчет, что мой облик может вызвать лишние разговоры, подозрения, испортить свадьбу и, в конечном счете, погубить меня, хозяина и жениха с невестой.
Когда я сказал хозяину, что пойду отметиться в полиции или комендатуре, он хлопнул меня по плечу и ответил:
– Ти мій гість! Нікуди не ходи! Я сам усе зроблю, коли поліцай сюди потрапить. Він обов’язково тут буде!
На том и порешили.
Я выпил чарку самогона за молодых и стал уплетать за обе щеки закуску. Давно я не ел такого прекрасного сала, разнообразных колбас домашнего приготовления и огурцов с капустой собственного, хозяйского посола.
Много ли голодному, истощенному солдату надо, чтобы захмелеть?
Помню, что я кричал со всем «горько»… Остальное покрыто туманом. Я, кажется, пытался выпить вторую чарку «горилки», но не допил: передо мной все завертелось, закружилось и помчалось кувырком…
Проснулся я под столом, куда свалился с лавки, не выдержав неравной борьбы с уж очень крепким алкогольным напитком. Не знаю, сколько я пролежал в этом «вытрезвителе», но поднялся оттого, что срочно понадобилось выйти «до вітру»…
Во рту пересохло, голова раскалывалась. Я выбрался кое-как из-под стола и, пошатываясь, двинулся к двери, спотыкаясь о ноги и тела спящих за столом и на полу подвыпивших гостей. С трудом, цепляясь за стены, я нащупал выход и оказался во дворе.
Была морозная зимняя ночь. В небе мерцали звезды. Луна освещала двор, сарай и деревья, покрытые пушистым снегом… Все вокруг дышало миром – призрачным миром. Ни дать, ни взять, гоголевская «Ночь перед Рождеством»…
Пока стоял во дворе, голова прояснилась. Я замерз и зашагал назад в избу. В сенях столкнулся с отцом невесты. Остановился… Тот раскурил от огнива цигарку, протянула мне кисет с самосадом и кусок газеты для скрутки. Подождал, пока я прикурил, и заговорил, прерывая себя затяжками и вздохами:
– Я вчора нічого не набрехав лишнього? І в мене буває… коли вип’ю добряче…
Я молчал, скептически усмехаясь.
– Ти, мабуть, гадаєш, що мені зараз, коли навкруги… люди гинуть… приємне це весілля? Ні, солдате, не думай так…
– Я тебе розумію, хазяїн. Добре розумію…
– Весілля це теж я зробив, відверто кажучи, не тільки заради дочки, а ще й щоб урятувати хлопця… Тепер він наш, селянський, ніхто не причепиться. Крім того, вони люблять одне одного…
Хозяин продолжал свою исповедь, потягивая самокрутку, а я молчал, не перебивая его полупечального, с горькой иронией, монолога.
– Поліцай приходив уночі та розповів, що вчора в кар’єрі під Калініндорфом розстріляли німці коло сотні людей: євреїв, комуністів та комсомольців з сусідніх сел….
Зачем он мне говорит все это? Не пойму. Неужели он на трезвую голову понял, кто я есть? Похоже, что он пытается передо мной оправдаться. А может быть, он таким образом оправдывается перед своей совестью? Все равно, я не священник и не отпущу ему грехи, – думал между тем я, стиснув зубы и с ужасом вспоминая кровавую трагедию того утра…
Мой собеседник затягивался цигаркой, и в отсвете из полутьмы возникало красивое нестарое лицо сорокалетнего мужчины. Это был уже не тот балагур, который стянул меня вчера с саней, а как будто совсем другой, обремененный постоянными непосильными заботами человек.
– Не розумію, чому стріляти жінок та дітей? Вони ж ні в чому не винні! Серед наших, сільських, теж досить сволоти… Деякі кажуть, мовляв, так тим жидам і треба… А про мене – вони такі ж люди, як і ми, як усі, не тварюки з лісу, як ця загарбницька чума, – продолжал он тихо ронять слова.
Я молчал, подавленный рассказом хозяина. Он бросил окурок и замолчал тоже. Потом мы снова закурили, повздыхали каждый о своем, затягиваясь и пуская клубы крепкого дыма в морозное пространство.
Цигарки догорели. Мы вошли в хату.
Сквозь окна уже пробивался рассвет. Кое-кто из более шустрых гостей уже успел приложиться к чарке – на похмелье…
Свадьба продолжалась…
Пользуясь гостеприимством хозяина, я провел в Давыдовом Броде два дня. Потом этот добрый человек выдал мне сухой паек, который сразу оттянул плечо, и посоветовал мне идти прямиком на узловую станцию Апостолово, откуда добираться до села Беленькое поездом вплоть до ст. Канцеровка или Сич.
Я хорошо отдохнул и наелся за эти два дня, но главного так и не узнал. Я ничего не разведал о партизанах. Задать такой вопрос прямо я не решался, а на мои намеки хозяин ничего не отвечал или всячески обходил стороной ответ. Хоть я в душе и чувствовал, что этот симпатичный человек при соответствующем стечении обстоятельств незамедлительно примкнул бы к партизанам…
Так ничего и не добившись, я двинулся дальше, в путь-дорогу.
…Без особых приключений я преодолел еще около семидесяти километров пути пешим порядком с двумя остановками на ночлег и, наконец, с изрядно отощавшим запасом провианта вышел к узловой станции Апостолово.
Народа на вокзале было очень много. Несмотря на разрушительную войну, жизнь продолжалась. Внутри здание вокзала напоминало потревоженный муравейник. Галдеж стоял необыкновенный. Многие ходили с мешками и котомками за плечами. В основном это были пожилые измученные люди, направлявшиеся в поисках мест, где можно было поживиться продуктами в обмен на барахло, прокормиться самим и доставить корм оставленным дома детям и старикам.
Здесь я узнал, что на путях стоит и скоро пойдет в сторону Запорожья эшелон.
У выхода на перрон в дверях стоял здоровенный румынский солдат и проверял документы у всех выходящих к поездам. Я понял, что его мне не обойти, долго ходил, присматриваясь к процедуре, происходящей у двери, не решаясь подойти к выходу.
Раздался гудок паровоза.
Товарняк, идущий на Запорожье, должен был вот-вот тронуться. Набрав в легкие побольше воздуха, я, как ныряющий в водоворот пловец, достал свой документ и решительно направился к выходу.
Румын даже не глянул на протянутую бумажку с гербовой печатью. Он ухватил меня за отворот шинели и закричал:
– Стой! Ты – юде?
Решение созрело мгновенно.
Я зыркнул на солдата, на перрон, где толпы людей штурмовали готовый двинуться состав, и что есть силы головой стукнул под дых ретивого фашистского прихвостня, вырвался из здания и кинулся на платформу в людской водоворот. Я пробежал несколько метров вдоль вагонов, ухватился за чью-то протянутую руку и вскочил в уже двинувшийся состав.
Сзади раздались запоздалые свистки и крики полицейских:
– Лови жида! Лови жида!
А поезд набирал скорость, отбивая колесами:
– Жид жив! Жид жив! Жид жив! – унося меня все дальше и дальше от смерти.
7. В конце пути к дому
Во избежание новых приключений я не выходил из вагона до ст. Канцеровка. Там покинул состав и двинулся пешком к селу Беленькое – конечному пути и пристанищу.
«Что ждет меня дальше?» – этот сакраментальный вопрос не покидал меня, а становился все грознее и чаще передо мною по мере приближения к пункту назначения.
Теперь, в конце пути, он давил на мою психику, как тяжелый пресс. Надежда на встречу с партизанами рухнула. Я шел дальше, как незадачливый герой из сказки «Туда – не знаю, куда; за тем – не знаю, за чем». Я уже жалел, что воспользовался поездом, а не продолжал идти все время пешком, так как тем самым смог бы хоть немного оттянуть начало конца. Но физическая и моральная усталость и сильные морозы почти не оставляли мне выбора.
В этот день я добрался до ближайшего села Марьевка, где и заночевал.
Между Марьевкой и Беленьким расстояние небольшое. Жители этих сел знали друг друга, некоторые даже были в родстве. Поэтому естественно, что хозяева квартиры, где я остановился, поинтересовались, от каких Билых я веду свой род. Я охотно рассказал им «свою» биографию, заранее зная, что родственников Билого здесь не окажется, потому что все вымерли.
В хате мужского населения не было. Жили только женщины: две сестры-солдатки и дочка-подросток одной из них. Женщины внимательно слушали меня и сокрушались над печальным рассказом. Одна из них так растрогалась, что предложила мне остаться жить у них, потому что в с. Беленьком, по ее мнению, мне все равно негде будет пристать. Ведь родные давно умерли, а хату колхоз кому-нибудь отдал.
Я заверил женщин, что буду у старосты просить, чтобы мне отдали отцовскую хату, а там видно будет.
Эти добрые сестры сообщили мне важные сведения о начальстве в селе Беленьком: кто там при нынешней власти голова управы, колхоза и кто староста. Старостой там назначили русского немца, который сочувствовал и помогал односельчанам. До войны этот Гейдель работал завхозом Белянского пионерлагеря.
Люди о нем хорошо отзывались, он их не обижал, не то, что его брат у них в Марьевке.
– Гадаю, що він тобі допоможе усе влаштувати, – заключила одна из сестер.
Спал я в эту ночь плохо.
Тревожные мысли набегали одна за другой. Хотелось плюнуть на все и остаться жить у этих приветливых женщин. Вместе с тем нельзя было останавливаться у самого порога, не дойдя до «родного села», что, несомненно, вызвало бы законные подозрения.
Я решил: если в Беленьком меня не разоблачат и если я не смогу там задержаться, то вернусь в Марьевку к этим одиноким сестрам, принявшим такое участие и проявившим такое сочувствие к моей судьбе. Это решение укрепилось еще больше, когда, провожая меня, они пожелали на дорогу:
– Усього найкращого! Якщо нічого не вийде з хатою, то повертайся до нас у прийми!
На дворе стоял декабрь. Было снежно и холодно. Но меня согревала теплая меховая поддевка, которую дали хозяйки, а еще больше теплота, с которой они отнеслись ко мне.
Нет, не перевелись добрые люди на свете! Их больше, чем злых! Их надо только не избегать, а иметь терпение и некоторое везение, чтобы находить на пути. Мне пока везло…
Я бодро зашагал по дороге навстречу неизвестности, потому что теперь у меня был обеспечен тыл, состоявший из двух женщин.
Не прошло и двух часов, как я ступил на белянскую землю, чтобы разыскать среди заснеженных улиц одну – Тихонивку, где жила семья моего единственного знакомого в селе, Луки Симаченко. Я не надеялся у них надолго задержаться. Мне нужен был только толковый совет: как вести себя дальше и где пристроиться?
Симаченки жили в просторной саманной хате. Во дворе стояла клуня, где содержались скотина и мелкая живность. Еще были сад и огород. Отец – Сергей Иванович – занимался сапожным ремеслом, мать – домашним хозяйством, а дети учились. Старший, Лука, окончил десять классов и был мобилизован в начале войны, как и я, в Красную Армию; его сестра Маша перед войной закончила восемь классом и теперь, поскольку школа была закрыта, помогала матери по хозяйству. Вся семья была сейчас в сборе.
Родители Луки встретили меня не очень дружелюбно. Лука тоже растерялся при моем появлении. Только Машенька, круглолицая, миловидная девочка с толстой косой, заплетенной алой лентой, проявила ко мне удивительную предупредительность и вежливость. Она втащила меня в дом, заставила раздеться, усадила за стол и начала хлопотать около плиты, готовя «сніданок».
Даже тогда, когда ей нечего было делать в этой комнате, где взрослые стали дотошно расспрашивать меня о дальнейших планах, Машенька крутилась около и, словно подбадривая, часто с любопытством поглядывала на меня своими большими, добрыми голубыми глазами.
В этой семье фактически главенствовала мать, и за ней было последнее слово и решение. От ее совета все зависело. Я это понял через пять минут после начала беседы. И теперь, по сути, от нее зависела моя дальнейшая судьба.
Мать Луки сказала, что мне в селе Беленьком оставаться не стоит, а что лучше идти в Запорожье, где я, возможно, встречу кого-либо из знакомых, которые меня пристроят на работу или еще куда-нибудь…
Эта женщина, конечно же, догадывалась (если ей раньше об этом не сказал Лука), что я еврей, и знала, что, советуя мне идти в город, посылает на верную смерть. Но она, как волчица, защищала свое логово от напасти. Я не могу утверждать, что она желала моей гибели, тем более, быть ее свидетельницей. Но, боясь, что меня могут застать чужие люди или что я могу накликать беду, она желала только одного: поскорее от меня избавиться.
На рассвете, когда вся семья еще спала, она постаралась выпроводить меня из своего дома. Я медленно пошел по улице, с трудом преодолевая сугробы и раздумывая, куда идти дальше: назад в Марьевку или еще куда, но только не в Запорожье.
Умирать теперь за здорово живешь, тем более, добровольно бросаться в объятия смерти после того, как столько пережито и перенесено, совсем не хотелось.
Так я медленно шел по занесенным снегом улицам села, поглядывая по сторонам и под ноги, с тяжелой думой на сердце.
Солнце еще не всходило, но небо на востоке просветлело. Предрассветный мороз цепко хватал за щеки, проникал во все части тела сквозь мою нехитрую одежду. Близились рождественские праздники…
Задымили трубы, захлопали двери изб, откуда вместе с дымом и паром потянулись по улицам аппетитные запахи, тепло и уют.
Голодный, как бездомная собака, я, глотая слюну, брел дальше, затуманенным взором фиксируя окружающий мир, не решаясь постучать в какую-нибудь хату. Даже не столько голод, а больше один главный вопрос мучил меня: что делать, куда идти?
Так я вышел на улицу Широкую. У колодца набирала воду старая (теперь я бы сказал – пожилая) женщина. Она окликнула меня, прервав мои грустные раздумья. Я вздрогнул от неожиданности и остановился. Женщина всплеснула руками.
– Солдатику! – она внимательно поглядела на меня изучающим и оценивающим взглядом. – О, господи! Так ти ще й молодий! Як мій Костик! А ну, пішли до хати…
Она ввела меня в небольшую, уютную, чистую хату, усадила, накормила и начала хлопотать, как мать около сына, все время приговаривая:
– Ти як мій Костик, ну наче вилитий мій синок! Де він зараз? Чи не зустрічав ти його де-небудь?
Ее сын Костя был старше меня на год. Забрали его в армию еще в 1940 году и так же, как и моих соучеников 1922 года рождения, направили служить на границу. С самого начала войны связь с сыном прервалась. Мать не находила себе места от тоски и волнения, ждала сына или хотя бы известия о нем. Похоже, в каждом военнопленном она видела своего Костика.
К сожалению, я ничего не мог сказать этой несчастной доброй женщине о ее единственном дорогом сыночке, несмотря на то, что мне очень хотелось как-нибудь облегчить ее горе.
С такими вопросами я уже много раз встречался на своем нелегком пути и даже испытывал перед вопрошавшими какое-то чувство вины, хотя виной всему была война.
Я рассказывал матери солдата все, что знал и видел, о войне, стараясь обойти места, связанные со смертельным исходом, больше со счастливым концом. Рассказал и о себе: что я Марко Билый, сын Степана, родился здесь в селе в 1923 году, мать и отец умерли в Беленьком в 1928 году, когда на Украине свирепствовал голод…
– О, господи! Так я ж разом із Ганною, твоєю матір’ю, народжувала мого Костика! – взволнованно перебила меня женщина.
Возможно, она что-то путала, а может быть, ее сын действительно родился одновременно с моим двойником. По ее словам, ему только три дня назад минуло девятнадцать лет…
Эта задушевная беседа нас еще больше сблизила.
Женщина согрела воду, заставила меня выкупаться и, несмотря на мои протесты, одела во все чистое, оставшееся от сына, и уложила спать, а сама принялась за чистку и стирку моей завшивленной одежды.
Может быть, эти хлопоты доставляли ей радость и удовольствие. Во всяком случае, она делала все это с думой о сыне и со счастливой улыбкой на лице.
Я не знаю, сколько я проспал, но первый раз за много дней спал спокойно, а когда проснулся, услышал за дверью разговор между моей благодетельницей и, как я понял, ее супругом:
– Нехай він поживе в нас. Куди йому зараз іти, такому худенькому?
– Відведи його перш за все до старости, а там побачимо. Ти ж читала наказ? – ответил хрипловатый мужской голос.
Я, не раскрывая веки, прислушался к разговору этих пожилых людей и успокоился: здесь меня не гнали, возможно, даже приютят на время, а там видно будет…
С этой мыслью я снова уснул.
Когда я проснулся окончательно, было утро. Хозяин уже успел уйти на работу, а хозяйка хлопотала у печи. Она обрадовалась, что успела к моему пробуждению все приготовить.
Я проспал почти двадцать часов. На спинке кровати лежала чистая, выглаженная одежда.
Я умылся, оделся, сытно поел, поблагодарил милую женщину, заменившую мне на несколько часов мать, и, по привычке, стал готовиться снова, в который раз, в путь…
Но женщина не пустила меня.
Она предложила пойти с ней вместе к старосте и попросить, чтобы он устроил мою дальнейшую судьбу.
– Він у нас дуже добрий чоловік. Гадаю, що Гейдель тобі допоможе…
Надо сказать, что с. Беленькое имело свои старые традиции, исторически сложившиеся за много поколений, пока заселялось село. Население его делилось на две категории: коренных жителей и приезжих.
К коренному населению относились следующие фамилии, чьи предки основали село: Билые, Черные, Копны, Кныши, Дуплии, Патолахи и еще две-три фамилии, не больше. Все остальные, даже прожившие в селе тридцать-сорок лет, считались приезжими.
Если нужно было узнать, о ком идет речь, то говорили обычно так:
– Та це ж Марко Білый – Степанів син Рюховкі (название улицы), – и так далее в том же духе.
Многие носили очень меткие клички, которые к ним приклеивались крепче, чем банный лист. Владелец носил эту кличку сам в течение жизни и передавал ее по наследству, из поколения в поколение, иногда забывая свою истинную фамилию. «Приезжие» с гордостью носили такие клички, потому что они приближали их к коренному населению. А коренные всеми силами старались избавиться от кличек.
Как бы то ни было, а я относился к коренным «билянам», и это играло в сложившейся ситуации немаловажную роль, если даже не основную: сама фамилия работала на ее владельца. А если добавить, что меня вела к старосте пожилая женщина, чья фамилия была Копна, то мы с ней представляли, по белянским меркам, людей знатного рода, то есть нечто наподобие «думных бояр» времен царствования Ивана Грозного. Все это я понял несколько позже…
Гейдель принял нас хорошо, и, после пространной «вступительной речи» моей покровительницы о голодном времени 1928 года, моей матери и беспризорном детстве, староста написал записку нынешнему председателю колхоза об определении меня на жительство и (после того, как я окрепну) на работу…
Здесь необходимо сделать некоторые пояснения, чтобы понять дальнейшие события.
Колхозы оккупантами не были распущены, и земля не была роздана крестьянам по хозяйствам, как они обещали. Они оставили свои лозунги как приманку. Немцам было гораздо удобнее, оставив нетронутыми колхозы, обложить население налогами и увозить продукты сельского хозяйства непосредственно из амбаров.
В то время, когда я появился в Беленьком, немецких солдат в селе не было. Пока здесь правило избранное под их руководством управление: староста, председатель колхоза и полиция. Сохранился также и созданный в 30-е годы детский дом, или, как его здесь называли, патронат, который существовал на средства, выделяемые колхозом. По сути, порядки пока сохранялись те же, что и были (за редким исключением), а власти переменились, и методы тоже. Так как староста Гейдель был сам по себе покладистым человеком и старался не причинять зла своим землякам, к которым привык за многие годы совместной жизни, то беляне пока не сильно ощущали немецкий «орднунг»…
Мы (я и моя провожатая) вышли от Гейделя довольными собой и старостой.
– Бачиш, як добре усе вийшли. Тепер іди до голови. Я більш тобі не потрібна. Як звільнишся – заходь.
Моя старушка трижды перекрестила меня, поцеловала в лоб и снова попросила:
– Не забувай нас, старих… Заходь хоч інколи, синочку.
…И направился я в правление колхоза. Там, прежде чем войти в помещение, спросил, как фамилия головы.
– «Гаман», – ответил мне какой-то шутник, назвав кличку вместо имени. И, едва переступив порог кабинета председателя колхоза, я выпалил:
– Товарищ… тобто громадянин Гаман, я до вас від старости Гейделя з оцим листом, будь ласка.
В кабинете у председателя сидело несколько человек. Мои слова вызвали ехидные усмешки присутствующих и кривую болезненную улыбку на лице у головы. Шея его при этом приняла багровую окраску.
Я замер с протянутой рукой, не понимая, почему мои слова вызвали такую реакцию.
– Давай сюди листа… Я не Гаман, а Патолах! Розумієш? От люди! Ніяк не можуть без жарту! Хай їм грець!
После этих слов присутствовавшие схватились за животы и разразились хохотом, а добродушный голова, похожий на гоголевского Пацюка, подавляя смущение, гаркнул:
– Посміялись, та й годі! Де тут був Циганок? Степан! Де ти? Позвіть його хто-небудь! Швидше!
Из-за спин мужиков, сидевших в кабинете головы вдоль стен, вынырнула тощая фигурка шустрого, кареглазого, белобрысого пацана.
– Степан, відведи цього солдатика до себе у патронат. Хай там поки що поживе.
Я думал, что Патолах сразу же определит меня на работу. Однако он вышел из-за стола, повернул нас обоих лицами к двери и подтолкнул нас в спины:
– Ідіть, ідіть, хлопці. У мене без вас іще роботи вистачить.
Я недоумевал:
– Ви ж мені не дали роботи!
Голова рассмеялся:
– Ну, який із тебе зараз робітник? Подивіться на нього, люди! Станеш гладкіше, тоді приходь – дамо роботу. А зараз – геть звідси, і щоб я не бачив вас тут більше!
И пошел я в свой новый дом, – приют для беспризорных детей. Патронат.
6. В детском доме
Пока мы шли, провожатый крутился вокруг меня, как юла, и задавал вопросы. А меня интересовал, вернее, беспокоил, только один вопрос: может ли в патронате жить кто-либо из тех ребят, или, что еще хуже, из обслуживающего персонала, кто знал моего двойника Марка Билого?
По словам Степы, в патронате только два хлопца были моего возраста, и те поселились в нем после 1935 года. Старая повариха умерла, и теперь у них работает новая – Катерина Принь.
Степа забегал то с одной, то с другой стороны. Шутка ли, он вел не простого человека, а солдата, который воевал на фронте. Цыганок выспрашивал у меня: стрелял ли я в немцев и сколько убил фашистов, видел ли немецкие мотоциклы и танки? Когда же узнал, что я артиллерист и стрелял из пушки по танкам, глазенки у него загорелись, и он начал расспрашивать, сколько танков я подбил.
Этот шустряк задал бы мне еще миллион вопросов, и я должен был бы удовлетворять его любопытство, так как сведения, сообщенные Степой, настроили меня на оптимистическую волну. Но наши разговоры, слава Богу, прервались – мы вышли на Медянку и подошли к детскому дому.
Патронат размещался на улице Медянка, в большой одноэтажной глиняной хате-мазанке, крытой черепицей. В хате была одна большая комната, сени и кухня. Полы дощатые, добротные. В большой комнате были расставлены двенадцать кроватей с тумбочками, большой стол и несколько стульев для гостей, так как жильцы, как правило, сидели на кроватях, а ели на тумбочках.
Когда Патолах направил меня в патронат, я решил, что встречу здесь детей в возрасте Цыганка и меньше, поэтому меня сразу смутили мои несколько неподходящие для детского дома года. Однако по Степиному описанию обитателей этого учреждения и, как оказалось, в действительности, в патронате нашли приют не такие уж маленькие ребятишки: три брата Джоса, два брата Копны, два брата Марченко, Миронов, Поправка, упомянутый Цыганок и Серегин. Всего одиннадцать человек. Семен Копна на год старше меня, Иван Джос моего возраста; Митьке Марченко, Петру Джосу, Василю Миронову и Илье Копне было примерно по шестнадцать; Степе Цыганку, Андрею Поправке и Володе Серегину – двенадцать-четырнадцать, а Яндыку Джосу и Минутке Марченко по восемь-девять лет от роду, не более. Такая это была компания.
Обслуживала патронат женщина тридцати двух – тридцати пяти лет, Екатерина Принь, добросовестная и работящая. Своих детей она не имела. Мужа ее призвали в армию в первые же дни войны, с той поры никаких вестей от него она не получала. Чтобы не сидеть дома без дела в четырех стенах одной и иметь хлеб насущный, Катерина с раннего утра до позднего вечера хлопотала в детдоме: выпекала хлеб, готовила завтраки, обеды, ужины и обстирывала патронатскую братву.
Мое появление Катерину не обрадовало. Двенадцатый член патроната – это лишние хлопоты на ее голову.
– От послав Господь Діда Мороза на Різдво! – возмущалась Катерина, когда Степан меня ей представил, и я объяснил, в чем дело. – Я дивлюсь, що тут вже не дитячий дім став, а санаторій для дорослих! – не могла она успокоиться. Мне пришлось взять эту миссию на себя.
– Не хвилюйтесь, будь ласка. Я житиму в патронаті недовго. Ось тільки трохи оклепаюся та й піду геть.
Катерина надулась и ушла на кухню. Оттуда еще долго доносилось ее ворчание, но наше знакомство уже состоялось.
А пацанва, наоборот, встретила меня очень приветливо, особенно младшие, для которых я, так же, как и для Степы, был солдатом с фронта. Фронт представлялся им не тяжким кровавым сражением, а романтическим приключением, где гибнут только фашисты, а наши красноармейцы всегда остаются живыми и выходят сухими из воды. Это объяснялось, прежде всего, возрастом и еще тем, что бои прошли в стороне от села Беленькое, и им не видно было ужасов, которые несла с собой эта война…
Ребята тотчас окружили меня. Каждый приглашал сесть на свою койку. Вопросов было очень много. Отвечал я на них до тех пор, пока на дворе не стемнело, и нас не прервала Катерина:
– Годі! Напали, як скажені, на чоловіка! Дайте йому поїсти, та й самі сідайте.
От запаха галушек у меня засосало под ложечкой. Я моментально слопал полную тарелку, и Катерина дала добавку, которую я тотчас быстро умолотил. Хлопцы моментально усекли, с какой жадностью я поглощаю пищу, и каждый стал предлагать свою порцию. Сначала я, смущаясь, отказывался, потом голод победил сентиментальность, и я с аппетитом съел еще порций пять, после чего, кажется, насытился. А хлопцы остались довольными, что смогли утолить мой голод. Только Катерина Принь сокрушалась:
– Як же я нагодую таку утробу? Прийдеться у Гамана просити додати харчів…
Ужином хлопцы тоже со мной поделились. То, что я не смог съесть сразу, я оставил на завтрак. Однако до утра не дотерпел и среди ночи встал и все уничтожил.
Обитателей детдома забавляла моя прожорливость, а я, преодолевая чувство стыда, продолжал есть все подряд, не испытывая никакой брезгливости, и мечтая лишь об одном: насытить, наконец, хоть как-нибудь свой истощенный желудок. Удивляюсь, как у меня не случился в тот период заворот кишок.
Нельзя сказать, что Катерина изысканно готовила. Она не была кулинаром, да и продуктов разнообразных в ее распоряжении не было для этого. Сейчас я вряд ли бы съел объемистую порцию такой похлебки. Но тогда грубая детдомовская пища казалась мне верхом совершенства, и, поглощая ее в огромных количествах, я нагуливал мясо и жир на свои кости.
Через месяц я стал есть уже более умеренно, а потом и вовсе нормально, как все остальные хлопцы патроната. И в моей голове появились мысли не только о еде.
С первых же дней пребывания в патронате меня беспокоило то обстоятельство, что меня могут причислить к дармоедам, так как я ничего не делаю, кроме как ем, лежу, читаю книги да рассказываю младшим ребятам различные истории. Потом выяснил, что из одиннадцати детдомовцев только двое, Вася Миронов и Илько Копна, работают молотобойцами в колхозной кузнице, а остальные, так же, как и я, зимой бьют баклуши, а летом и осенью работают на подхвате в колхозе. Это меня немного успокоило.
У братьев Джосов и Копна были свои хаты и приусадебные участки, доставшиеся им по наследству после смерти родителей. Живности в своих владениях эти ребята не держали, так как ухаживать за ней было некому, а землю на усадьбах обрабатывали, засевали и к осени снимали урожай, который шел в общий котел патроната.
Показали мне и «мою» хату на Рюховке. Там жила какая-то семья из «приезжих». Хозяева меня хорошо приняли и еще больше обрадовались моему визиту, когда я заявил, что за «свою» хату ничего от них не требую. Так-то, нашелся благодетель!
Хаты хатами, но пока что пятеро братьев, Копна и Джосы, жили и питались в патронате. Поскольку перебираться они не собирались, то ранней весной 1942 года мы, детдомовцы, дружно работали на приусадебных участках этих ребят и засеяли их землю картошкой, капустой и прочими сельскохозяйственными культурами.
В знак благодарности к моей названной матери, я привел детдомовскую ораву на ул. Широкую к старым Копнам, и там мы тоже провели ранние полевые работы на приусадебном участке. Старик Копна крякал от удовольствия, глядя, как мы здорово работаем, запрягаясь вместо лошадей то в борону, то в плуг. Под конец он угостил старших самогоном и наполнил наши кисеты самосадом, а старушка угостила младших узваром и пирожками с мясом, капустой и вишнями.
Но все это было ранней весной. А пока, чтобы не тратить время зря, я решил заняться изготовлением игральных карт. Да-да, простых игральных карт.
Решение это родилось не сразу.
В патронате была старая потрепанная колода, неизвестно кем туда занесенная. Ребята по вечерам любили играть в «дурака». Естественно, некоторые из карт сильно поизносились. Я попробовал их восстановить. Получилось, сверх ожидания, хорошо. Тогда я сделал новую колоду. И так пошло и пошло. Тем более что во время войны гадание, особенно в оккупированных районах, приобрело повальный характер…
Карты в магазинах не продавались, а спрос на них был настолько велик, что мне пришло в голову поставить работу по изготовлению карт на индустриальную основу.
Идея всем понравилась, даже Катерине.
Я изготовил трафареты и клише. Ребята отовсюду натаскали краски, бумагу, кисти, клей и прочий необходимый материал. Работа закипела.
Дело по продаже и связи с населением взял на себя Митька Марченко, который был рожден для должности коммивояжера или заправского приказчика.
Короче говоря, я сделался главным инженером, а Митька Марченко – «зицпредседателем» этого акционерного общества. Только, в отличие от Фунта, Митька не сидел на месте, а мотался по Беленькому и окрестным селам. Он даже наладил связь с Запорожьем, куда ходил каждые десять дней к своей двоюродной или троюродной сестре. Кроме того, наша фирма отличалась от конторы «Рога и копыта» еще тем, что последняя имела вывеску, печать и счет в банке и никакого производства. А у нас было производство, но никаких счетов в банке, тем более, печати и вывески.
Катерине особенно понравилось наше «предприятие», когда оно стало приносить доходы, не меньшие, чем колхозная дотация, и пацаны перестали шляться по селу, так как были при деле. Катерина молча убирала горы мусора, который скапливался к концу каждого рабочего дня, после нашей напряженной работы.
Кладовая патроната пополнилась запасами сливочного и подсолнечного масла, сала, свиных колбас, муки, картофеля, фасоли, гречки и прочих продуктов питания, которые Митька получал в качестве натуральной платы с покупателей.
Однажды он притащил из города целую канистру керосина. Думаю, что номенклатуру продуктов потребления Митька согласовывал с нашей кормилицей Катериной Принь. Тем не менее, никто не вдавался в эти детали, доверяя их целиком и полностью нашему «коммерческому директору».
Мое дело было обеспечить качество и количество товара, то есть производство.
В конце марта месяцы как-то вечером меня оторвал от работы Семен Копна. Он был очень взволнован, вывел меня из дома и там рассказал, что его вызвали в Управу, где предложили ехать в какую-то школу в Германию. Он не знал, соглашаться или нет, и просил совета.
– Ты – комсомолец? – спросил я Семена, глядя ему прямо в глаза и не сомневаясь, что он скажет мне правду.
– Да, был им, – ответил тихо Семен.
Я напряженно думал, что ему посоветовать. А вдруг это провокация? На его месте я, скорее всего, сбежал бы, если нельзя было уклониться, но не поехал бы в Германию, в какую-то подозрительную школу к фашистам. Но я ему так открыто сказать не мог, поэтому посоветовал:
– Подумай сам хорошенько. Если ты комсомолец, то пусть тебе подскажет твоя совесть, как поступить. Тут советчики не требуются.
Рано утром, когда было еще темно, Семен Копна собрал свои вещички, попрощался с нами тихо и ушел. Куда он подался? То ли в Германию, то ли куда в бега – не знаю. Только его обрат Илько писем от Семена не получал, и мы о нем ничего не слыхали. А я с той поры и по сей день его больше не видел и ничего о нем не слышал.
Жаль, если он погиб. В отличие от недалекого Илька, старший брат был талантливым, красивым парнем, писал неплохие лирические стихи, и, часто лежа в постели, читал их нам, детдомовской публике, по ночам. Это была поэзия о любви, ушедшем коротком детстве и борьбе добра со злом. Мне как-то до сих пор не верится, что такой свободолюбивый парень, как Семен, мог добровольно поехать в Германию…
Катерина Принь долго ко мне приглядывалась. Потом, должно быть, привыкла и даже стала подсаживаться ко мне на кровать, когда я что-нибудь читал или рассказывал пацанве. А то, бывало, советовалась со мной в разных житейских делах, своих и общих.
Со временем ей в голову пришла навязчивая идея: женить меня на какой-нибудь из белянских девчат. Это было в конце января, уже в новом году. К этому времени, благодаря Катерининым стараниям, я обрел уже человеческий вид. Одежда на мне больше не висела, как на вешалке. Катерина кое-что подремонтировала и подогнала на меня из гардероба старшего брата Митьки и Мишутки Марченко, которого забрали в армию еще перед войной, в 1940 году.
Не знаю, как я выглядел теперь со стороны, так как в патронате было только одно маленькое зеркальце, и то нарасхват. А Катерина мой вид одобрила. Она решила, что в женихи я гожусь, и принялась за сватовство основательно. Она приводила девчат к нам в гости и водила меня по хатам.
С мужским полом моего возраста был дефицит, и поэтому я пользовался спросом. Среди претенденток попадались и миловидные девушки, но я еще не чувствовал себя в достаточной «спортивной форме», с одной стороны, а с другой – и это, пожалуй, было главным – я не искал новых приключений. В мои планы совершенно не входила женитьба, которая могла связать меня по рукам и ногам и в таком виде выдать меня полиции. Кроме того, будучи еще не испорченным, честным малым, я не хотел, в конце концов, сделать несчастной ни в чем не повинную девицу, которую бы все равно рано или поздно вынужден был бы бросить.
Каждый раз на вопрос Катерины, понравилась ли мне очередная невеста, я отвечал односложно: «Нет!» Она возмущалась моими отказами и переборчивостью, но настойчиво продолжала действовать. Мне не хотелось ее обижать, но я по-прежнему упорствовал.
Как-то Катерина привела меня к одной вдовушке. Это была пышная молодая деваха лет двадцать, в соку, точь-в-точь мадам Грицацуева из «Двенадцати стульев». Однако я не был Остапом Бендером, и мне от мадам ничего не требовалось, даже не то, что кресло с бриллиантами и золотое ситечко, а простая табуретка.
Жила эта мадам со старенькой матерью и маленьким ребенком в просторной хате. Чем она занималась в колхозе, не знаю. Но квартира была обставлена хорошо и со вкусом, а всяких рукоделий было предостаточно. Думаю, что эта девица была опрятной и старательной, и, самое главное, работящей.
Мать своим женским чутьем, должно быть, сразу смекнула, в чем дело, забрала пацана и ушла в другую комнату, оставив нас втроем.
Вдовушка принялась накрывать стол, а Катерина – расхваливать хозяйку и закуску, наполнявшую комнату в таком темпе и изобилии, что даже я со своей, по выражению Катерины, «ненасытной утробой», не смог бы съесть и половину. Стол украсила бутыль самогона, настоянного на каких-то травах и ягодах.
Мы выпили за знакомство, закусили. Беседа не клеилась. Выпили еще. Потом Катерина начала прощаться. Я тоже приподнялся, чтобы уйти, пока держат ноги и соображает голова, но не тут-то было. Подружки в два голоса начали уговаривать меня остаться.
Я с трудом, но понял, наконец, что за угощение надо расплачиваться…
Особенно это до меня дошло, когда мы остались вдвоем. Уже изрядно опьяневший, я почувствовал жаркие объятия и сладострастный шепот любвеобильной девы у себя над ухом…
…Едва забрезжил рассвет, и едва я услышал храп угомонившейся, наконец, психеи, как наскоро оделся и помчался в патронат. Там, на пороге, мне преградила путь торжествующая Катерина Принь:
– А ти, я бачу, козак! Ну, як тобі сподобалась Параска?
– Ідіть ви з своєю Параскою до… такої матері! – взорвался я, поняв, что меня решили окрутить таким способом. – Даремно витрачаєте сили. У мене є наречена – Марія Симаченко!
Я, конечно, выдумал себе невесту для того, чтобы Катерина от меня отцепилась. Она не поверила сразу моим словам. Я вынужден был через «не хочу» пойти к Симаченкам. Когда Катерина удостоверилась, что я навещаю семейство Симаченко на Тихонивке, только тогда ярмарка невест, затеянная ею якобы для моей же пользы, прекратилась.
Правда, Прасковья приходила несколько раз в патронат и настойчиво приглашала меня к себе в гости, но я всеми силами отстаивал свое право на свободу. Иногда это не удавалось… Для того, чтобы окончательно завоевать независимость, пришлось пойти на уловку и пристроить к своей Венере одного сельского хлопца, который часто заходил к нам в гости.
Как-то, играя в карты, он имел неосторожность признаться мне, что ему нужна «бабенка» вроде Прасковьи, но сам он ей об этом стеснялся сказать. Я расписал его Прасковье моей с наилучшей стороны, потом повел его к ним в дом и познакомил, а далее дело пошло само по себе. Так я стал благодетелем: помог найти двум людям друг друга, соединил их судьбы, а себе окончательно развязал руки.
К Симаченко я начал изредка наведываться после того, как прочно обосновался в патронате. И то сказать, я ни за что бы не пошел к ним, помня свой первый визит и прием. Но в один из мартовских дней Володя Серегин принес мне записку от Маши Симаченко, в которой сообщалось, что их семья знает, где я живу, и приглашает меня в гости.
Возможно, Симаченко чувствовали свою вину передо мной, и, стараясь искупить ее, приглашали сейчас на день рождения дочери. Я не знал, что у них такой праздник, а все же одевался на званый обед долго и тщательно. В моем облачении принимал участие весь личный состав патроната, включая Катерину и малышей. Одежду собирали коллективно. Поэтому вышел из меня, в конце концов, пестрый молодой человек в интернациональном костюме. Митька Марченко, или, как мы его называли за смуглость кожи и черноту волос, Цыган, положила мне в карман на всякий случай две колоды карт из фонда, предназначенного для реализации.
– На, візьми про всяк випадок. Може, там згодяться, пограєте.
Когда я вошел в дом к Симаченко, меня не сразу признали, а узнав, открыли рты от изумления. В гостиной уже шептались две или три Машины подруги и столько же кавалеров.
Маша очень обрадовалась моему появлению, и я, узнав, по какому поводу приглашен, сначала смутился, но, вспомнив о картах, бросился в сени к пальто и вручил имениннице вместо подарка одну из колод нашей «фирмы» с дарственной надписью, которую тут же и сочинил.
Карты пришлись кстати. Их тут же распечатали и пустили в ход, наступило некоторое оживление. Потом Лука играл на гармошке, и девчата танцевали со своими недозрелыми кавалерами.
Я посидел на этом торжестве недолго и стал собираться. Старый Симаченко дал мне на дорогу самосада, а мать проводила до калитки и наказала, чтобы приходил в гости.
О первой нашей встрече никто не упоминал ни словом, как будто ее и не было, но я-то ее хорошо запомнил. Мне ее нельзя было забыть. И все же… я побывал в этой семье еще раза три или четыре, но ходил туда исключительно для того, чтобы от меня отвязалась Катерина со своим надуманным сватовством, и для добычи самосада – уж очень он был хорош, душист и крепок, у старого Симаченко.
К нам в гости часто приходили сельские ребята, ровесники детдомовцев. Они с удовольствием играли, слушали романы и повести, которые мы по очереди читали вслух или рассказывали. Они же помогали нам в производстве карт и т.д. Старшие из них делились с нами сельскими новостями, и, что меня особенно интересовало, известиями о положении на фронте.
Постепенно среди своих – детдомовских и некоторых сельских пацанов - я нашел единомышленников, которые готовы были вместе со мной уйти к партизанам, или, если представится случай, пересечь линию фронта, чтобы принять участие в борьбе с фашистами.
От ребят я узнал, что в результате контрнаступления советских войск ударные группировки врага, пытавшиеся захватить Москву, в начале января 1942 года были разгромлены и отброшены от столицы далеко на запад. Я понял, что у Родины еще есть силы, и что это только начало конца захватчиков.
К весне это стало особенно очевидно, когда в апреле месяце в небе над Беленьким пролетел краснозвездный самолет и сбросил листовки. В них сообщалось, что части Красной Армии прорвали оборонительные линии противника и вышли к Лозовой.
Мы ликовали.
Сомнений в том, что гитлеровцам, наконец, пришел «капут», ни у кого не было.
Началась усиленная подготовка к побегу. Я, Иван Джос, Митька Марченко, Степан Цыганок, Вася Миронов и еще трое сельских хлопцев из тех, что к нам ходили, разработали план. Он сводился к тому, чтобы перебраться через реку в плавни и там подождать, пока подойдут наши части. Если в плавнях скрываются партизаны, о чем ходили упорные слухи, то присоединиться к ним для борьбы против оккупантов.
Для осуществления хотя бы первой части плана нужна была надежная лодка, причем такая, чтобы в ней разместилась вся наша компания. Ребята обшарили все побережье и, наконец, среди затопленных плавсредств нашли десятиместную лодку, которая нуждалась в основательном ремонте. Но делать нечего. Как говорится, на безрыбье и рак рыба. Занялись ремонтом.
Чтобы не вызвать подозрений, решили не делать тайны из нашей «верфи». Интересовавшихся уверяли, будто лодка нужна патронату для ловли рыбы и катания пацанов. Кроме того, на ней можно ездить в окрестные села за продуктами.
Лодку, в конце концов, мы прошпаклевали, просмолили и покрасили, то есть отремонтировали на совесть. Назвали ее «ДД-1» и начали у всех на виду катать малышей, плести новые и латать старые сети на берегу Днепра. Мы делали все это, пока к нашим маневрам не привыкло население Беленького, в том числе и полиция.
Срок побега был назначен в ночь с четвертого на пятое мая. Об этом знали только восемь человек его участников. Они же начали тайно стаскивать к берегу продукты, так как мы рассчитывали на самый плохой вариант: что мы никого не встретим в плавнях, и нам придется долго там скрываться до прихода нашей армии.
Итак, все было готово.
Мы тихо вели беседу в доме. Был вечер накануне побега. Прикидывали, всем ли необходимым запаслись, все ли предусмотрели. Окна патроната были распахнуты. Ничто не предвещало беду.
Вдруг к нашему двору подъехала телега, из которой выскочили полицаи в черной форме и окружили плотным кольцом дом.
У меня все оборвалось внутри: это по мою душу, подумалось мгновенно.
Двое с винтовками стали у окон, а остальные ворвались в помещение. Всех ребят, кроме Илька, Петра Джоса, Мишки и Яндыка, повели в Управу. Избежал ареста и Андрей Поправка, которого в это время не было в патронате.
В Управе нас посадили в отдельную каморку для арестантов и начали по одному вызывать на допрос. Задавали одни и те же вопросы: «Для чого робили лодку?», «Куди і коли збиралися бігти?»
К ночи привели остальных пацанов из нашей группы: Ивана Квассия и других. Мы обсуждали и такой вариант – «провала», поэтому упорно продолжали выдвигать свою версию о том, что лодка предназначалась только для рыбной ловли и катания, а о побеге мы и не помышляли.
– Комусь, мабуть, приглянувся наш човник, от він і набрехав на нас, дітдомовців.
Допрашивавший меня полицай, отпуская назад в камеру, сказал:
– Дякуй Гейделю, дурень! Ти старший за них… чого сам лізеш у петлю і пацанів за собою тягнеш?
Сидя в камере, я долго размышлял над тем, где мы допустили ошибку в осуществлении своего плана, и не мог найти ее. Предательство со стороны членов нашей группы вроде бы исключалось. Может быть, Иван или Митька трепанули об этом своим младшим братьям? Но на мои вопросы, заданные в упор, те отвечали полным отрицанием. Тем не менее, побег – сорвался!!!
Рано утром нас вывели из камеры, заставили быстро помыть полы и убрать Управу. Потом заплаканная Катерина Принь вместе с пацанами притащила наши шмотки и продовольствие. Нас посадили в бричку и повезли под охраной на ближайшую железнодорожную станцию.
По дороге к нашей группе примыкали еще возы и другой гужевой транспорт с молодыми девчатами и ребятами, пока не образовался большущий обоз. Но охрана была, как я заметил, только на наших двух бричках.
Я долго ничего не мог понять в этом сплошном потоке людей, лошадей и возов, пока наше недоумение не разрешил один из сидящих на нашем возу полицейских. Он со злорадством изрек:
– Рахуйте, що вам пощастило. Пограли тут? Тепер поїдете догравать до Німеччини!
Так вот оно что!
Неужели эта масса молодых людей едет в Германию? Как же так получилось, что мы об этом не знали? Что делать? Нас везет полиция… Нам деваться некуда. Но зачем же едут они – эти ребята и девушки? Неужели добровольно?! Ведь вот-вот должно прийти освобождение… И почему плачут их родные, если они еду вроде сами – добровольно, не под охраной, как мы?
С такими думами я трясся на бричке под охраной белянских полицаев.
Потом выяснилось, что и остальных сопровождали полицаи, только по одному на два-три воза, а не как нас: четверо на два воза, да еще с оружием. Нет, эти ребята не были добровольцами. Их тоже угоняли, как скот.
Это я понял, когда всех привезли на станцию и по спискам начали вызывать и загонять в телятники, наполненные сеном для лежания.
На станции увидел я Машу и Луку Симаченко. Их тоже угоняли в Германию. Маша кинулась было ко мне, но ее остановил полицай и втолкнул в какой-то вагон. Лука бросился туда же.
Нас – детдомовцев – в окружении полицаев подвели к составу, дважды пересчитали и по одному затолкали в телятник, рядом с которым был прицеплен пассажирский вагон с пьяными немецкими солдатами-отпускниками.
В голове бродили тревожные мысли: «Бежать! Бежать, бежать, как только представится возможность. Только бежать!»
Но пока я не знал, как это можно сделать. Я не решался даже поговорить с кем-либо по этому поводу, настолько был подавлен случившимся: провалом побега и угоном в Германию.
Двери заскрипели на роликах и захлопнулись. Мы остались в темном вагоне, как в мышеловке. Только сверху просачивался через узкие продолговатые оконца-люки дневной свет.
Глава 8. Им гевалт дер денкельхайт (во власти тьмы)
1. От Украины до Германии
Сколько испытаний может выпасть на долю одного человека?
Какие нужно иметь нервы, чтобы это все выдержать и не терять надежды?
Не знаю!
Мало было предательства и плена, голода и лагеря за колючей проволокой?! Бродячей жизни на оккупированной территории и ежеминутного риска быть расстрелянным?
Очевидно, всего этого было мало!
Теперь судьба бросала меня во власть тьмы – в логово к прожорливому зверю.
Может быть, правы были тогда, еще до войны, вербовщики из Одесского секретного училища, остановившие на мне свой выбор? А я, глупый, отказался: решил не искать приключений, захотел прожить еще хотя бы пять лет нормальным студентом, спокойной гражданской профессии и жизни.
Откуда я мог знать, что впереди ждут меня «приключения», пожалуй, похлеще, чем те, о которых нам взахлеб рассказывал молодой лейтенант из ОСУ в военкомате.
…Я лежал на соломе рядом со своими товарищами в движущемся со стуком и скрипом вагоне-товарняке и думал… думал… думал… До головной боли думал, как вырваться из-под пресса, который снова начал давить на меня со все возрастающей силой. Я чувствовал, что еще немного – и моя нервная система не выдержит напряжения. И в то же время я боялся сорваться.
На встречу с партизанами я больше не надеялся. Ведь за все время нахождения на оккупированной территории я о них даже не слышал, не то, что видел. Очевидно, это был миф, который был выгоден и гитлеровцам, чтобы безнаказанно творить свои акции на Украине. А может быть, где-то и были партизаны? Но только не здесь!
С каждым часом мы все больше и больше отдалялись от линии фронта, и это меня убивало.
В вагоне лежали не только наши детдомовцы. Здесь были еще люди, наверное, как и мы, чем-то провинившиеся перед рейхом.
Нужно было бежать, только бежать. А выход из вагона был один: через окошко под потолком на крышу, дальше по вагонам до тормозной площадки, и прыжок на пути к свободе или…
Если бы я не был евреем! Если бы я не был евреем, то не раздумывал бы долго и бежал этим или другим путем. Даже раньше, значительно раньше. И не в компании, а в одиночку. А так?! Что я мог сделать без документов, удостоверяющих, что я – Марко Билый, украинец по национальности, уроженец села Беленькое? Без этого своеобразного щита я был «голым королем».
Я даже не знал, у кого из сопровождающих находятся мои документы. При первой же встрече с незнакомыми людьми меня выдадут немцам или своей полиции запуганные жители оккупированных городов или сел Украины. Таким образом, для меня единичный побег отпадал.
Да, бежать надо, но группой – вместе. Вместе мы сможем организовать что-то вроде партизанской диверсионной группы. Хотя укрываться большой группе людей тяжело, зато сражаться гораздо легче и надежней. Если бы поблизости были леса, мечтал я, лежа в вагоне.
Я не выдержал и поделился своими думами с лежавшими рядом Иваном Джосом и Митькой Марченко. Митька, авантюрист по натуре, согласился сразу же, а Иван проявил осторожность и предложил сначала выяснить, какие попутчики населяют наш вагон. Кроме белянских, в вагоне было еще человек двадцать из разных районов Запорожской области. Поговорили с ними. Оказалось, что эти ребята в большинстве своем настроены, как и мы, – бежать. Однако нашлись и не хотевшие рисковать. К сожалению, к ним примкнули двое из наших белянских, с которыми я собирался совсем недавно переходить линию фронта. Не найдя полной поддержки я забеспокоился, чтобы кто-то нас снова не выдал.
На ст. Знаменка двери нашего телятника отворились. Нас выпустили поразмяться и под охраной повели на перрон получать горячую пищу: какую-то жидкую вареную бурду. Потом пересчитали и втолкнули в вагон.
Состав двинулся дальше.
Мы ехали уже больше суток, а к твердому решению - когда и как бежать – не пришли.
Наконец, один из парней, ехавших с нами, но не знакомых мне раньше, сказал, что скоро должны пойти лесные массивы.
Мы подъезжали к Козятину. Дальше на пути следования лежала Винница, которую мы должны были проехать ночью. Там есть густые леса.
Я не знал этой местности, но верил словам парня, исходя из информации, полученной в школе на уроках географии, что в этих местах действительно есть большой протяженности смешанные лиственные и сосновые леса.
Ночь и лес – самые благоприятные условия к осуществлению нашего замысла.
Парень, который сказал, что должны начаться леса, хорошо знал эти места и брал на себя обязанности проводника. Он даже заверял, что в этих лесах без проводника можно заблудиться, и что в них водится зверье. А грибов и ягод бывает не счесть. Оказывается, дед парня жил на Винничине и вместе с внуком часто ходил на охоту в этих местах.
На дворе была тихая майская ночь. А в нашем телятнике стояла духота и несло зловонием от стоявшей в углу за перегородкой параши. Луна призрачно мерцала на небе. Ее свет сквозь узкие оконца-щели проникал в вагон.
– Ну, хлопці, була не була. Я, мабуть, полізу вгору…
Отчаянный парень взял конец связанного нами из шарфов и тряпок страховочного каната, перекинул еще петлю, как портупею, через плечо и, подсаженный Николаем Петриков и Митькой Марченко, ухватился за окошко, подтянулся и высунул наружу тело. Потом, очевидно, зацепился за крышу вагона одной рукой и вытащил ноги.
В это время поезд замедлил ход и слегка накренился в сторону поворота.
– Зараз моя черга. Підсобіть, хлопці, – сказал Коля Петрик и стал готовиться.
Петрик был здоровым, килограммов на восемьдесят, парнем из Марьевки. Подсаживать его пришлось вчетвером. Он высунул в окошко голову, принял от предыдущего парня страховочный канат, накинул на себя и… только стал вытягиваться через люк из вагона, как резким щелчком прозвучал выстрел…
Что-то тяжелое ударило по крыше…
Раздался душераздирающий крик, и Петрик свалился на наши головы в вагон.
– Убили хлопця гади! Убили! – задыхаясь, сквозь слезы повторял Николай.
Поезд продолжал пыхтеть и двигаться с небольшой скоростью дальше.
Из сбивчивого рассказа Петрика мы поняли, что на повороте беглеца заметили из следовавшего за нами вагона с немцами или с тормозной площадки охранники. Николай точно не мог сказать, откуда последовал выстрел, но он видел, как тело товарища с криком пролетело мимо него на насыпь.
Петрик забился в истерике: гибель товарища, только что стоявшего рядом и говорившего с ним, сломила его. Он забился в угол и больше ничего не говорил, замолк.
Провожатого у нас больше не было.
За нашим вагоном будут теперь следить, это точно. Побег откладывался на неизвестное время.
Утром эшелон прибыл на станцию Проскуров. Дверь отворилась. Пассажиров соседних вагонов погнали кушать горячую баланду. А нас выстроили вдоль пути и стали допрашивать, как фамилия беглеца и кто ему помогал.
Ничего не добившись, конвоиры кончили дело тем, что забили окна вагонов досками крест-накрест. Один охранник особенно свирепствовал:
– Ніхто не втече! Усіх переб’ємо!
Эта скотина, боясь за свою шкуру, готова была перестрелять всех и каждого.
На четвертые сутки наш состав остановился на ст. Перемышль – у западной границы нашей Родины. Хоть теперь это была совсем условная черта, но все равно сердце сжималось до боли от мысли, что через несколько минут мы покинем край, где родились, где сделали первые шаги, где научились любить и ненавидеть.
И если я у этой черты еще чувствовал себя человеком и надеялся на свободу, то за ней становился рабом – покорным исполнителем чужой силы и воли.
Нет, этого они от меня не дождутся! Рабом я не буду! Я должен найти выход и остаться человеком!
Нас вывели из вагонов на свежий воздух. Я смотрел на городок, просматривавшийся за вокзалом, вспоминал ребят, которых проводили сюда, на границу, в 1940 году. Где они теперь, мои соученики по школе? Кто из них остался в живых? Как сложилась их нелегкая военная судьба?
В Перемышле русских полицаев сменили польские. Нас накормили снова какой-то баландой, и состав тронулся дальше. Он пересек речушку Сан и поехал уже по польской земле, – чужой, но тоже находящейся под игом фашизм.
Колеса все так же постукивали на стыках рельсов, но это была уже не родная земля, и все вокруг было чужим.
Я, под воздействием этой окружающей среды, почувствовал себя страшно одиноким. Не хотелось ни с кем говорить. Я зарылся в солому и беззвучно рыдал, вздрагивая всем телом. Видно, подвели нервы – не выдержал напряжения. Такое случилось со мной во второй раз за время пребывания в плену…
Но теперь я плакал без слез: рыдала душа от бессилия и безысходности.
Я был угрюм и одинок,
Грозой оторванный листок…
Голова буквально трещала от поисков какого-либо выхода. И ничего путного не находила. Лишь где-то в тайниках души еще теплилась надежа, что, как говорил товарищ Сталин, «порабощенные гитлеровцами народы Европы и немецкий рабочий класс, представляющие собой тыл Вермахта, это вулкан, который вот-вот взорвется и похоронит гитлеровских авантюристов». Думалось, что ждать этого «взрыва» осталось недолго. Нужно было только немного набраться терпения…
К полудню поезд с восточной рабочей силой прибыл на станцию Краков. Нас высадили из вагонов, построили по четыре в ряд и большой разношерстной колонной повели в сторону города.
Краков – типичный западноевропейский город с большими серыми домами, узкими улочками и переулками, куда почти не проникают солнечные лучи. Человек, попавший на такую улицу после наших городов и особенно сел, начинает физически ощущать давление узкого пространства, закованного в кирпич, гранит и бетон.
Я двигался в колонне, оцепленной со всех сторон полицаями, время от времени покрикивавшими «шибче, шибче», почти так же, как полгода назад в колонне военнопленных я слышал немецкое – «лос, лос, иммер лос».
Улица настолько узка, что периодически приходилось сдвигаться влево или вправо, прижимаясь к домам и уступая место гужевому или автомобильному транспорту.
Вот под окнами шикарного особняка с колоннами играют на скрипке, аккордеоне и флейте трое бродячих музыкантов.
Перед ними на мостовой лежит перевернутая шляпа, предназначенная для сбора подаяния. Несмотря на старания артистов, она пуста.
Наша колонна огибает трио менестрелей, и в шляпе, и вокруг нее образуется гора продуктов.
Музыканты опешили, прекратили игру и долго, склонив головы, в изумлении провожали взглядом «загадочных русских», которые даже в лихую годину проявили братскую солидарность и милосердие к братьям-славянам.
Нас загнали в большой, похожий на тюремный, двор, образованный одним многоэтажным четырехугольным корпусом из серого кирпича, с аркой и железными воротами со стороны главного фасада.
Во дворе колонну выстроили и разделили пополам: отдельно мужчин, отдельно женщин.
Потом эти две раздельные колонны, как скот на бойню, погнали по коридорам в помещение, служившее парикмахерской, но скорее напоминавшее загон для стрижки овец.
Здесь осматривали головы и стригли волосы мужчинам, у кого они были длинными, а женщинам остригли косы.
После этой процедуры опять по бесконечным коридорам нас погнали в баню. Смятую одежду побросали в контейнеры и отправили на пропарку, дезинфекцию и сушку.
В бане я почувствовал себя весьма дискомфортно. По известным причинам старался придерживаться пожилых (во всяком случае, более старшего возраста) людей и купаться в местах, где было больше пара и тумана, тщательно мылился, особенно мылил свой фаллос.
Рядом со мной (я их не упускал ни на минуту из виду) мылись патронатские хлопцы.
После тщательного купания и пропаривания нужно было пройти медосмотр, где польские и немецкие врачи и банщики, кроме всего прочего, смазывали места, покрытые волосами в паху, специальным квачом, окунутым в какой-то раствор.
Мое положение становилось критическим…
«Кажется, сейчас мышеловка захлопнется», – подумал я и попятился снова в баню, где домывались последние партии прибывших.
Подвергаться врачебному осмотру не входило в мои планы…
Я снова вышел в переднюю и, после некоторого стояния в очереди, двигавшейся по направлению к комиссии, состоящей из банщиков и врачей, незаметно перешел в очередь, двигавшуюся после медосмотра к выходу, в зал для одевания. Тут нас ждала пропаренная, прошедшая дезинфекцию одежда. Я поторопился поскорее разыскать свое барахло и переодеться.
По одному нас выпроводили снова на мрачный двор. Там стояло несколько грузовых машин, на которые рабочие-поляки тольфором укладывали упакованные в тюки человеческие волосы. Таких тюков было много, и у меня создалось впечатление, что в них содержались волосы не только нашей партии людей.
Во дворе я с трудом узнал среди стриженых, прижимавшихся друг к другу девушек опухшую от слез и сразу подурневшую Машу Симаченко. На ее страдания больно было смотреть. Машу было жаль. Жаль ее толстую косу, которая служила единственным украшением и символом девичьего целомудрия на Машенькиной, ранее беспечной, головушке. Я попытался успокоить девушку и объяснить, как мог, что со временем косы отрастут и будут еще гуще и лучше; что из-за кос не стоит так убиваться, а наоборот, теперь меньше будут приставать мужики; что если уж лить слезы, то из-за того, что у нас всех отрезали родину и свободу.
После этих слов Маша положила мне на плечо свою коротко остриженную, повязанную косынкой голову, и зарыдала еще сильнее. Потом замолкла, продолжая тихо всхлипывать.
Я сочувствовал и жалел девушку, но не мог скрыть душевного ликования после только что минувшей опасности.
В том же дворе прибывших накормили каким-то варевом, разбили на десятки и развели по комнатам, напоминавшим тюремные камеры. Толстые стены комнат были сырыми, а окна маленькими и зарешеченными, как амбразуры. В каждой комнате стояло по десять кроватей и тумбочек.
Уставший от смены безрадостных впечатлений и бесконечных переживаний, я, едва успев прилечь на влажную от сырости постель, забылся тяжелым сном…
Я провалился в какую-то влажную, состоявшую из длинных, распущенных и сплетенных в сети волос темноту и долго так не то падал, не то летел вниз, пока перед взором моим не появился огонек… Затем движение моего тела стало замедляться и, наконец, совсем прекратилось…
Я оказался на тротуаре около кинотеатра КИМ в Запорожье, который тотчас узнал по светящейся вывеске у входа. Реклама оповещала, что сегодня демонстрируется фильм «Пышка», и что дети до 16-ти лет на него не допускаются. Вокруг никого не было. Вдруг из темноты веселой гурьбой ко мне подошли ребята и девчонки из нашего 7-А класса и потащили в вестибюль кинотеатра.
Борька Литинский взял билеты на всех, раздал, и мы двинулись к входу. Однако не тут-то было: бдительные билетерши пропустили более рослых ребят и девушек, а меня и Иру Цеханскую задержали… стали раздевать и осматривать… дезинфицировать…
А наши счастливые сверстники вошли в зал, боясь оглянуться, чтобы их тоже не выставили. В результате я и Ира остались стоять в вестибюле. Дело было зимой. Нам стало холодно. Мы топтались в валенках, не зная, что предпринять, а потом меня осенила неплохая идея…
Став в валенках на цыпочки, дождавшись, когда прозвенит звонок и публика хлынет сплошным потоком, мы затесались между взрослыми и в общей массе проникли в кинотеатр.
Я с удовольствием смотрел кинофильм «Пышка». Потом оказалось, что идет «Большой вальс», и мы не в зимнем, а в нашем летнем «кинотеатре на крыше» у Раввичей…
На дворе не зима, а лето, и я не в валенках, а в прорезинках и легкой одежде… В самый разгар просмотра на меня и моих товарищей, в который уже раз, обрушивается поток воды из шланга. Его направляет рьяный почитатель порядка… в полицейской форме, – один из занудных соседей Исайки.
…Я вскочил на ноги, чтобы спрыгнуть с крыши, слетел с кровати и… проснулся.
Со сна долго не мог понять, где нахожусь… Огляделся. Стены комнаты влажные. С потолка капает вода, по полу ползают мокрицы, простыня, да и вся постель, сырые, хоть выкручивай.
Я, было, подумал, что это продолжение сновидения. Но оно быстро улетучилось. Так вот почему мой сон прервался водяным потоком!..
К счастью, с восходом солнца нас вывели во двор на перекличку и завтрак, во время которого мы окончательно просохли.
Вскоре приехали представители фирм-покупателей живого товара, рабочей силы – «рабовладельцы»…
Постепенно громадный двор начал пустеть.
Меня, Митьку Марченко, Степу Цыганка, Васю Миронова, марьевского Колю Петрика и еще большую группу «прибывших», всего около двухсот человек, «купил» маленький плюгавенький немец – герр Эккерт. Этот господин прибыл на аукцион не один, а в сопровождении нескольких полицаев.
Отобранных таким образом рабов строем повели на вокзал, усадили в пассажирские вагоны и под охраной полиции повезли через Чехословакию в Германию.
За окнами менялся пейзаж и окружающая обстановка. Там не было привычных, милых сердцу с детства хат-мазанок и просторных полей от горизонта до горизонта. Вместо этого мелькали каменные дома под железной крышей, а за ними разгороженные между собой межами небольшие клочки земли. Изредка встречались остроконечные, в готическом стиле, кирхи. Даже на лугах паслись не «наши» родные буренки, а чужие, белой масти с черными пятнами или, наоборот, дородные немецкие коровы с увесистым выменем.
В городе Дрездене мы пересели на другой поезд и на шестые или седьмые сутки после начала пути прибыли в конечный пункт назначения – город Хемнитц (Карлмарксштадт).
2. Хемнитц, Айзенбанверке
Города Хемнитца я, собственно, не увидел. Он угадывался где-то за заводскими корпусами и многочисленными нитями рельсов. Железнодорожная ветка, на которую загнали наш состав, находилась на территории крупного паровозостроительного, или, как его именовали, железнодорожного завода – Айзенбанверке.
Выгрузились…
Нас построили, пересчитали, повели по асфальтированной дороге, примерно с километр. Затем колонна свернула влево, поднялась на три ступеньки вверх, пересекла железнодорожные пути и опустилась на семь ступенек вниз – в котлован громадной площади.
Перед глазами невольников предстала большая ровно спланированная площадь, со всех сторон огороженная в два ряда колючей проволокой. По углам стояли вышки с прожекторами и охраной, чтобы виден был каждый человек, движущийся на этой территории.
Все это точь-в-точь напоминало мне Николаевский лагерь для военнопленных.
Внутри лагеря стояли пять или шесть деревянных бараков, кухня, туалет, канцелярия с пристроенными к ней четырьмя карцерами и экзекуционной, и пара бараков для рабочих. В них жили прибывшие ранее, месяца два-три назад, люди из г. Мелитополя и его окрестностей.
Едва мы появились, как «мелитопольцы» окружили нас плотным кольцом, предлагая всякую всячину в обмен на хлеб, сало и прочие продукты питания. Глаза их горели знакомым мне нездоровым блеском голодных людей, которых не интересовало ничего, кроме еды.
У меня сразу мелькнула мысль: нет ли среди этих несчастных нашего Семена Копны? Его же примерно в те же сроки должны были направить в Германию «на учебу»… Вот так-так! Поделился своими соображениями с патронатскими. Они тщательно проверили бараки, но Семена в лагере не нашли. «Наверное, тогда не поехал, а сбежал», – констатировал я с облегчением.
Когда вновь прибывших построили возле кухни и наполнили их посуду баландой, в которой было до 99% воды, 1% брюквы, ни одной картофелины и ни следа жира, они отказались от еды. Администрацию это ничуть не смутило, а для «старожилов» отказ «новеньких» от еды стал праздников. Они выпивали порцию за порцией. Бегая от одного вновь прибывшего к другому, отталкивая соперников и заглатывая без пережевывания пищу, заботясь лишь об одном: побольше и поскорее наполнить свои истощенные длительным голоданием желудки.
«Новички», с презрением поглядывая на «мелитопольских шакалов» (ходили слухи, что они приехали в Германию добровольно), доедали запасы, привезенные из дома. Я, например, хотя и понимал, как голод преображает человека, но тоже не делился привезенным со «старожилами», а, энергично жуя хлеб с луком и салом, с благодарностью вспоминал Катерину Принь, которая притащила нам, детдомовцам, перед отправкой провизию и плакала, провожая в дальний путь, как родная мать.
Кое-кто из новичков, отдавая свою порцию баланды «мелитопольцам», пока острил и смеялся над выданной нам «витаминозной» пищей, даже не предполагая, что пройдет еще немного времени, кончатся запасы, прихваченные с собой из дома, организм из-за систематического недоедания истощится, начнет пожирать сам себя, и у них, сегодняшних «героев», тоже появится блуждающий взгляд голодного волка, ищущего вокруг что-нибудь, чем можно было бы наполнить желудок. Только на это будут постоянно устремлены их взоры и помыслы. Но это потом…
А пока в лагерь прибыло несколько грузовых машин. Нас разбили на бригады. Той, в которую попал я, выдали сплетенные из бумажных полосок чехлы под подушки и матрацы, и всех повезли на завод в склад столярного цеха. Несколько бригад занялись погрузкой на машины деталей щитовых бараков. Наша бригада грузила разобранные двухэтажные нары и набивала подушки и матрацы древесной стружкой.
По прошествии непродолжительного времени бараки были собраны, нары установлены и застелены. Жилье для вновь прибывших было готово к заселению.
Я и сейчас, побывав на множестве наших строительных площадок и привыкший ко всегдашнему беспорядку, который там царит, не перестаю удивляться и восторгаться, с какой продуманностью и порядком все делалось у немцев.
Они ждали прибытия рабочих. И вот, буквально на глазах, за три-четыре часа на почти пустой площади вырос небольшой городок барачного типа. Из деревянных заготовок была выстроена даже небольшая баня, в которой могли одновременно стирать белье и купаться не менее тридцати человек.
В этой скоростной стройке чувствовались немецкий педантизм и аккуратность, благодаря которым предусматривалось все до мелочей: элементы бараков точно подходили друг к другу без дополнительных усилий на подгонку по месту; каждый болт, шайба, гайка, отверстие для чего-то предназначались и строго подходили по размерам; не было ни лишних, ни недостающих деталей. Такой идеальный порядок и индустриальный метод строительства меня даже несколько шокировал.
Вечером, перед обедом и сном, нас пересчитали, присвоили каждому номер (мой – 8328), распределили по баракам, состоявшим из двух больших комнат для сорока человек, назначили старост на каждую комнату.
Всей этой церемонией командовал лагерфюрер (начальник лагеря) Шнеллер.
Шнеллер был отвратительным человеком – типичным гитлеровским садистом. Он никогда не появлялся на территории лагеря без овчарки. Ему доставляло удовольствие пугать собакой людей. Она была к этому приучена. И ее хозяин любил травить отстающих в колонне или науськивать собаку на кого-то из не понравившихся этому варвару голодных рабочих. Если человек при этой мерзкой процедуре пугался и беспомощно отбивался от наседавшей, рвущей одежду овчарки, Шнеллер хватался за бока и, брызжа слюной, издавал нечленораздельные вопли, обозначавшие радостный смех. Это означало, что он хохочет от наслаждения, что у него хорошее настроение.
Шнеллера окружала ничуть не лучшая компания полицейских: высокий, высушенный, как вобла, Франц, безжалостный палач по натуре и профессии; маленький, с лисьей мордочкой, всегда все вынюхивающий Пауль, и среднего роста, тучный, с маленькими глазками, тюремный фельдшер или, как его величали, арцт Гуго.
Были еще полицаи и прочая лагерная шваль из немцев, но они несли свою службу, как заведенный механизм, или, точнее, как роботы, не вмешиваясь во внутреннюю жизнь лагеря и радуясь, что они служат дома, а не на фронте.
Четверка же этих ретивых подонков, возглавляемая Шнеллером, вечно искала приключений и издевалась над людьми под любыми предлогом, как хотела, чувствуя свою безнаказанность.
Казалось, они не спали ночами, изобретая свои садистские выкрутасы, чтобы потом, днем, испробовать их на нас – своих жертвах, стараясь в выдумках превзойти один другого.
Через день после прибытия, рано утром нас подняли по сигналу, построили, пересчитали и повели на завод.
Семь ступенек вверх, три вниз – и мы на асфальтированной дороге, ведущей к заводским корпусам.
Я попал в котельный цех, слесарное отделение. Здесь работали три пожилых немца-жестянщика, занимавшиеся облицовкой паровозов.
Немец, к которому меня прикрепили, по фамилии Шульц, оказался сварливым, вздорным старикашкой. Маленький, стриженый под бокс, со всегда торчащим хохолком, он напоминал бойцовского петушка. Шульц не знал и не употреблял другого обращения ко мне, да и ко всем остальным иностранным рабочим, как только «Гунд» – «собака» или «Швайн» – «свинья».
Моя работа заключалась в том, что я должен был вырезать заготовки из жести, размеченные Шульцем, носить вслед за ним ящик со слесарным инструментом, выкройки и шаблоны по всем цехам и пролетам, где стояли паровозы, требующие ремонта. Кроме того, вместе с Шульцем мне приходилось подгонять и устанавливать на них облицовку из жести или тонкого листа.
Работа эта сама по себе не была тяжелой, а наоборот, даже сравнительно легкой и интересной, связанной со знанием геометрии и черчения. Но, во-первых, Шульц мне не доверял, и я его терпеть не мог, во-вторых, сознание того, что эти паровозы повезут на восток снаряды, пушки, танки и солдат Вермахта, заставляло меня трудиться кое-как, а где только можно - попросту филонить.
Шульц не переставая кичился своим сыном, который воевал где-то на Украине, а также зятем, находившимся в Африке.
Получая посылки от сына, этот тип не находил ничего лучшего, как вертеть перед моим носом кусок сала и бахвалиться:
– Шау ду, хунд, вас гат майн зон фон дайне Украине гешикт… (смотри, собака, что мой сын прислал с твоей Украины).
Надо сказать, что через два-три дня пребывания в лагере мои «домашние» запасы закончились, и я начал есть то, что давали на кухне. Сначала неохотно, а потом с жадностью, какая появляется рано или поздно у всех голодных людей.
Это не удивительно, так как утром мы получали на завтрак 150-граммовую пайку черного хлеба, выпеченного из бурака, костяной муки и опилок, с 20-ю граммами маргарина, и кипяток, заваренный на мяте; на обед – один черпак горячей баланды из шпината, крапивы, брюквы или кольраби без картошки, жиров и хлеба; на ужин – то же, что и на обед, только по ¾ черпака.
От такой «обильной» пищи силы мои убывали изо дня в день. Не успев еще как следует окрепнуть после недавно перенесенного голода в плену, я снова возвратился к состоянию дистрофии, из которого вышел всего полгода назад.
Поэтому вполне естественно, что меня, измученного и голодного, выходки старого придурка-мастера доводили до бешенства. Эти его штучки с хвастливыми речами относительно «подвигов» сына и зятя раздражали не только меня, но даже некоторых немцев, работавших рядом, за соседними верстаками.
Я долго думал над тем, как бы досадить Шульцу, и, наконец, нашел способ.
В наших густонаселенных лагерных бараках вскоре завелись клопы. Размножались эти насекомые быстро, и стало их в лагере неисчислимое множество. Кроме того, что из нас пило кровь наше лагерное начальство и заводские вроде зловредного Шульца, так остатки ее выпивали эти прожорливые паразиты.
Не мудрствуя лукаво, я наловил клопов, посадил их в спичечную коробочку, принес на завод, выбрал минуту, когда мастер отошел, и выпустил кровожадных насекомых своему немцу в шкафчик, где висели его домашняя одежда, полотенце и мыло.
Конечно же, я рисковал, но терпение мое переполнилось, и я уже не мог смотреть на своего Шульца беспристрастно и осуществил свою затею, с вожделением ожидая развязки.
На следующее утро мой мучитель напал на Пауля – своего соседа по шкафу и работе. Похожий на петушка, он, как бойцовский петушок, подскакивал и налетал на высокого, седого, степенного, молчаливого Пауля с воплями и обвинениями, что тот завел на заводе клоповник. Молчун, в конце концов, не выдержал и, глядя поверх очков, с пафосом и презрением заявил разбушевавшемуся Шульцу:
– Ду бист зельбст Ванце! … Дайне Райе ист Швайнегер! (Ты сам клоп! Твое хозяйство и есть свинушник!)
Несколько месяцев я пребывал в распоряжении Шульца. Потом старший мастер цеха перевел меня работать к газосварщику Зигфриду.
Этот пожилой рабочий, бывший солдат армии кайзера Вильгельма, хорошо помнил Октябрьскую революцию, братался с русскими солдатами в окопах, немного знал русский язык, и между нами с первого дня установились нормальные отношения.
Зигфрид с недоверием относился к гитлеровскому режиму, но скрывал это глубоко в душе. Доверительные беседы со мной на политические темы он вел обычно по ночам, во второй смене, когда был уверен, что нас никто не может подслушать.
Работал Айзенбанверке в две смены, по двенадцать часов каждая. С Шульцем я работал только в первой смене, а с Зигфридом то в первой, то во второй – по графику. Наша работа заключалась в ремонте котлов паровозов и цистерн, выправлении вмятин и замене поврежденных участков. Зачастую эту работу приходилось выполнять одновременно с бригадой клепальщиков.
Так как мы трудились в одной и той же смене, на одном котле или рядом, то вскоре между бригадами сварщиков и клепальщиков завязались хорошие отношения.
Особенно по-приятельски ко мне относились француз Луи Журден и чех Алоиз Полак из бригады клепальщиков. Мы трое в этих бригадах были иностранцами, которых судьба здесь, в Германии, соединила на Айзенбанверке.
Судьба-то соединила, но все же разница в условиях жизни между нами была огромная: Журден был военнопленный, получал помощь через Международный Красный Крест и не голодал; Полак попал в Германию по вербовке, получал зарплату, хлебные карточки и посылки из дома, да и готовили им прилично; а я получал кусок эрзац-хлеба, баланду два раза в день и неучтенное количество подзатыльников от лагерных церберов (когда только они успевали?)
Вообще русские военнопленные и Остарбайтер (восточные рабочие) здесь жили хуже всех, и отношение к русским, белорусам, украинцам и полякам было отвратительное.
Нацисты нас всех считали низшей расой, и потому держали всех в одном лагере за колючей проволокой под дулами автоматов.
Чехи ходили без знаков отличия и охраны, как вольнонаемные. Французы – в своей военной форме с красным треугольником на спине. А мы – с пришитым на груди квадратом белой материи с голубой окантовкой, в середине которой были напечатаны большие буквы «Ост», что означало Остарбайтер – восточный рабочий.
…С Зигфридом мне было очень тяжело работать физически, но зато морально я отдыхал на заводе от всех лагерных неурядиц, преследований и козней Шнеллера и его компании.
Я любил ночные смены, когда после трех часов ночи все начинали бродить, а вернее, ползать, как сонные мухи, по цеху.
В такие часы бдительность надзирателей притуплялась. Зигфрид заводил меня куда-нибудь подальше от посторонних глаз, прятал в котел или цистерну, предварительно подогрев ее горелкой, давал бутерброд и укладывал спать. К пяти часам он приходил меня будить, чтобы я успел привести себя в порядок и не опоздал на утреннюю поверку.
Но еще интереснее проходили ночные смены, когда котел или цистерну удавалось оккупировать втроем: мне, Луи Журдену и Алоису Полаку. Мы затаскивали в нашу конспиративную «квартиру» переноску и там на ломаном немецко-французско-чешско-русском языке вели нескончаемые беседы о международном положении. Луи при этом рисовал мелком на внутренней стенке котла карту и отмечал линию Восточного фронта. Алоис дополнял, а я был в таких случаях лишь внимательным и благодарным слушателем, так как это для меня был единственный доступный источник правдивой информации. Но когда речь заходила о Советском Союзе, о нашем строе, о жизни у нас, – я становился лектором, а Луи и Алоис – слушателями.
О новостях, услышанных ночью в котле, я рассказывал своим патронатовцам и кое-кому из ребят, которым мог доверять, но имен француза и чеха не упоминал из предосторожности.
Вообще, на заводе, да и в лагере, тоже царила атмосфера взаимного недоверия, подозрительности и слежки. Особенно среди немцев. Манией доносительства была окутана вся Германия. Немцы боялись друг друга больше, чем иностранных рабочих. Например, Зигфрид только со мной мог поговорить по душам, и только тогда, когда был уверен, что вокруг за полсотни метров нет никого из немцев.
Систематическое недоедание и тяжелая работа сделали свое дело. Я, как и все мои соотечественники, товарищи по лагерю и работе, превратился скоро в ходячий скелет.
В лагере исключение составляли только повара: Жорка Хрусталев, Федька «Рязань» и Костя «Боцман», да переводчик Павка Колесников, которые пожирали на кухне все более или менее съедобное, пронеся его мимо котла, предназначенного рабочим, и бросая в свои утробы. Эти паразиты не убавили, а, наоборот, прибавили в весе, и относились к нам, своим землякам, еще хуже, чем иные лагерные церберы.
После работы мы тенями бродили по лагерю в оборванной одежде, обутые в тяжелые, сделанные из пропитанной каким-то растворов плетеной бумажной материи, ботинки на толстой деревянной подошве.
Теперь, двигаясь строем на работу, преодолевать семь ступенек вверх, три вниз и наоборот ежедневно, по четыре раза в день, становилось все трудней и трудней. Часто ноги, обутые в такие ботинки, после рабочей смены на ступеньки приходилось поднимать поочередно руками: правую-левую, правую-левую… При этом перед глазами ходили какие-то расплывчатые круги…
Короче, мы все стали дистрофиками разных степеней.
В лагере появились смертные случаи от недоедания. Страшная старуха с косой в руках пошла косить всех подряд, не спрашивая ни возраста, ни роду, ни племени…
Однажды в описываемое время, когда я работал с Зигфридом в ночную смену, в цех загнали изрядно помятую железнодорожную цистерну. Видно, ей крепко досталось, и не только ей, а всему эшелону, от партизан или на подходе к линии фронта. И вообще, все, что на завод приходило для ремонта, имело на себе отметины войны. Это радовало: значит, все-таки партизаны действуют, значит, и немцам достается от наших!
В наряде поданной в цех цистерны значились правка и клепка.
Зигфрид взял большую горелку, положил ее, шланги и кислородный баллон на одну тележку, а на другую – кувалду, винтовой домкрат, ломик и большой деревянный брус. Все это имущество на двух тележках мы повезли к цистерне.
Около нее уже хлопотала бригада клепальщиков, в которой были Луи Журден и Алоис Полак.
Работа у них шла в темпе: один нагревал электроконтактным способом заклепки, другой вставлял их клещами в отверстия, третий изнутри поддерживая оправку, Луи – клепал, а Алоис вслед за ним чеканил заклепки.
Нам предстояло на этой же цистерне разогревать и вправлять вмятины.
По небольшой стремянке я влез через люк вовнутрь цистерны, где уже работал француз. Зигфрид подал мне поочередно: брус, домкрат, лом. Потом постучал по тому месту, которое собирались разогревать, и куда я должен был упереть домкрат с брусом.
Все свои приспособления я кое-как установил, хотя и с большим трудом, а Зигфрид начал разогревать докрасна поврежденное место. Цистерна наполнилась смрадом.
При тусклом свете 12-тивольтовой переноски я, как в тумане, едва различал копошившегося в противоположном конце француза.
По всей вероятности, в этой цистерне перевозили нефтепродукты и в спешке перед ремонтом плохо ее промыли. По мере нагревания помятого места количество газа увеличивалось. Я задыхался…
Кроме того, пулеметная дробь клепального молота снаружи, помноженная на эхо внутри цистерны, доводила до умопомрачения…
Мои силы были на исходе…
Я пытался что-то сделать и не мог. От жары, угара и грохота мои попытки раскрутить ломиком тяжелый домкрат дважды срывались; я терял сознание, падал вместе с ломиком, поднимался и снова падал… так я уже в третий раз упал и не смог подняться. Сколько пролежал – не знаю. Заметил меня француз, что работал с клепальщикам, и передал о случившемся наверх…
Луи, Алоис и Зигфрид вынесли меня наружу и уложили на брезентовой подстилке на свежем воздуха. Там я пришел в себя.
Как бы хорошо Зигфрид ко мне ни относился, но мы оба поняли: после этого случая мы работать вместе не сможем, так как эта работа не под силу мне – дистрофику.
Я очень боялся попасть в лагерный лазарет, где работал врачом худощавый мрачный грузин Вахтанг, а фельдшером – немец Гуго, член свиты лагерфюрера Шнеллера.
О Вахтанге по лагерю ходили разного рода дурные слухи. Все они сводились к тому, что этот врач-садист проводит над своими пациентами какие-то опыты. Попавшие в лазарет люди сами не выходили: их обычно по ночам выносили накрытыми рогожей, укладывали в фургон и увозили в неизвестном направлении. Основная болезнь была – дистрофия. Опухших, больных, не способных самостоятельно передвигаться людей подстерегал мрачный барак, именуемый Кранкенхаус (больница) – последнее пристанище несчастных Остарбайтер.
Когда я окончательно уяснил себе, что долго у Зигфрида не протяну, и что в дальнейшем меня ждет прямой путь в лапы к Вахтангу и Гуго, то рассказал своему шефу о наших вышеописанных порядках в лагере.
Тогда Зигфрид решил спасти меня и попробовать перевести на более легкую работу у того же мастера.
3. Эхо Сталинграда
В конце января мой добрый шеф Зигфрид повел меня в трубное отделение котельного цеха, где старые, вынутые из котлов трубы очищали от накипи и нагара, выпрямляли и развальцовывали. Непригодные участки труб отрезали и приваривали новые.
Затем отремонтированные таким образом трубы подвергали испытанию водой под давлением.
В отделении постоянно стоял грохот от непрерывного катания труб по валкам. Но работа эта, особенно на участке труб диаметром до пятидесяти миллиметров, была гораздо легче, чем моя предыдущая у Зигфрида. Я согласился здесь работать, и Зигфрид, не знаю уж каким способом, но договорился о моем переводе на этот участок со старшим мастером.
Так я стал работать на участке жаровых труб диаметром до пятидесяти миллиметров, в паре с французом Жоржем Роденом, прекрасным, веселым малым – сварщиком по профессии и художником-карикатуристом по призванию.
Вместе с Роденом мы закладывали вынутые из котлов трубы в барабанную мельницу для очистки от накипи и нагара, кроме того, подвергали их продувке и пескоструйной обработке. Потом я вырезал на дисковых электроножницах поврежденные участки и развальцовывал концы труб, а Жорж сваривал трубы автогеном на нужную длину и испытывал их под давлением.
Совместная работа сдружила нас. Но особенно наша дружба окрепла, когда я узнал, что Жорж в хороших отношениях с Луи Журденом, и когда в феврале 1943 года по всей Германии вывесили траурные флаги.
Тогда, в этот памятный день, в первых числах февраля, рано утром Жорж, едва я появился на заводе, схватил меня за руку и потащил в туалет. Там было несколько высоких запирающихся черных кабин. Обычно Жорж от нечего делать, ради любви к искусству и развлечения, рисовал на стенках этих кабин мелком карикатуры на различные жизненные ситуации в стиле Херлуфа Бидструпа. Особенно здорово у него получались любовные, эротические сцены. И вообще секс был главной темой его художественных произведений.
После ночной смены Жорж оставлял во всех кабинах такую картинную галерею, которая доставляла удовольствие и развлечение всем без исключения ценителям искусства всех национальностей: французам, голландцам, чехам, русским, западенцам, поляками и другим рабочим.
Немцы, мастера первой смены, даже ворчали по этому поводу, мол, иностранные рабочие, приходя на работу, первым делом бегут в туалет. Но когда сами поглядели на рисунки Жоржа, махнули на все рукой и стали ходить в наш туалет вместе с остальными рабочими, несмотря на то, что имели свой отдельный «Аборт нур фюр Дейтшен» (уборная только для немцев).
Когда Жорж работал во второй смене, то работа в первой начиналась после осмотра его картинной галереи. Это стало ежедневным утренним ритуалом, который был узаконен с молчаливого согласия администрации. Думаю, что немцы неспроста смирились с такой растратой рабочего времени. Невинные рисунки Родена вызывали хорошее настроение и улыбки на лицах рабочих, отвлекали их от тяжелых дум о рабстве, доме и сопротивлении. Даже у нас, доходяг, эротические рисунки француза вызывали положительные эмоции.
Нацисты не догадывались, что этот француз умеет также мастерски рисовать и другие картины, на политические темы…
…Так вот, тогда, в первых числах февраля 1943 года, Жорж завел меня в кабину туалета и начал молча орудовать мелом.
Он в рисунках объяснил мне, как «доблестные вояки» фюрера были окружены и разгромлены под Сталинградом и как Гитлер, в связи с этим, наделал в штаны и вывесил траурные флаги по всей Германии.
Нокдауны, полученные немцами сначала под Москвой, а потом под Сталинградом, несколько отрезвили их головы, развеяли миф о непобедимости фашистского Вермахта.
Один хромой старик-немец из котельного цеха, работавший в бригаде подготовки и обеспечения, имел привычку, впрочем, как и многие из нацистов, хвалиться перед каждым русским рабочим своими сыновьями, воевавшими на русском фронте. Он старался по возможности красочнее описать их храбрость, бесстрашие, доблесть и преданность фюреру. Уверял, что очень скоро «Великая Германия» победит Советский Союз, что немцам дадут на Украине земли, и что он вместе с сыновьями будет там жить и командовать нами, как Гроссбауэр (помещик) батраками. Так сказал сам фюрер.
После битвы под Москвой, где сложил голову один сын, этот немец несколько поубавил свой пыл, а после Сталинграда, где в котел попали остальные два сына, хвастливый старик пришкандыбал на завод во вторую смену чернее тучи. Угрюмый и на этот раз неразговорчивый, он подал нам с Жоржем в отделение партию вынутых из котла жаровых труб и молча заковылял в свой угол…
– Зайст ду, Марко! Дизер Альтер Путер гойте швайген зих, – сказал мне Жорж. Действительно, «старый индюк сегодня притих».
Старик долго сидел в углу, уперев руки в подбородок. Потом, видно, нервы его подвели – не выдержали: среди ночи, во время пятнадцатиминутного перерыва, он стал в воинственной позе перед вывешенными в механическом отделении цеха портретами Розенберга и Лея и начал их крыть со слезами на глазах на чем свет стоит, всеми отборными немецкими ругательствами, какие знал, завершив эту витиеватую тираду простым русским матом, которому научился у нас.
Наблюдая эту картину, Жорж, Луи, Алоис, я и другие иностранные рабочие испытывали истинное удовлетворение. Слава Богу, что даже до чванливого, одурманенного немца дошло, наконец, что «Дойчланд юбер Аллес» – это мыльный пузырь, раздутый до огромных размеров Гитлером, Геббельсом и их нацистскими приспешниками.
Россию, тем более народы Мира фашистам – не покорить!
После Сталинграда отношение немцев к Остарбайтер заметно изменилось. Когда бешеного пса ударишь хлыстом по морде, он приседает на задние лапы и поджимает хвост. Так и в данном случае – начали уважать силу. На заводе на русских рабочих стали смотреть так же, как и на всех остальных обычных людей, перестали их обзывать «Гунд», «Швайн», «Шайзе» и т.д.
Но отношения претерпели изменения пока только на заводе, но не в лагере. На заводе нас все-таки окружали простые рабочие, такие же, как мы, только разве что немцы. Многие из них сочувствовали нам и до того, некоторых отрезвила Сталинградская битва, а кое-кого, наоборот, ожесточила и озлобила, но таких ярых нацистов оставалось немного.
А в лагере все руководство, начиная со Шнеллера и кончая фельдшером Гуго, было, в основном, ставленниками фашистской жандармерии – Гестапо.
Дрожа за свои шкуры, они выслуживались, как могли, чтобы их деяния ценили в Гестапо и не отправили на Восточный фронт за ненадобностью. Эти изверги как огня боялись фронта, и после Сталинграда начали свирепствовать еще изощреннее. Видно, они верили фюреру, что все скоро переменится в лучшую сторону.
…Был у нас в лагере один парень из мелитопольцев. Из-за косого разреза, в общем-то, больших красивых глаз его прозвали Ванька-китаец. То ли его по-настоящему звали Иваном, то ли у него было другое имя, а это кличка – не знаю, но он охотно на нее отзывался.
Вечно голодный, впрочем, не более и не менее, чем все остальные, Ванька-китаец часами крутился около кухни в ожидании дополнительной порции баланды. Подбирал отбросы, которые выбрасывали повара на помойку. Я не работал с ним в одном цехе, поэтому не видел, но ребята с горечью и возмущением рассказывали, что Ванька-китаец имел привычку стоять около обедавших или завтракавших немцев, чехов, французов, вытаращив свои раскосые глаза, пока кто-то не сжалится и не даст ему подаяния.
Так как завод кишмя кишел всякого рода соглядатаями, Ваньке-китайцу по их доносу часто влетало за этот «гипноз» и другие дела, связанные с добычей пищи. Его в лагере, как правило, наказывали собственноручно Шнеллер, Франц и еще некоторые полицаи. Иногда ему, бедолаге, приходилось проводить ночи в одиночном карцере, стоя навытяжку, иначе не поместишься. Часто его пороли. Для порки провинившихся лучший специалист этого дела Франц приготавливал и вывешивал около экзекуционной на солнышке, для вытяжки и просушки, толстые бычьи жилы.
Порки такого рода для Ваньки-китайца стали обычным делом. Истерзанный до крови, он отлеживался пару дней в бараке, после чего шел на работу. Потом голод брал свое… и все повторялось сначала.
«ЧП», о котором я хочу рассказать, произошло после трехдневного траура по окруженным и разгромленным под Сталинградом немцам.
За час до обычного подъема, рано утром, нас разбудили, выгнали на утреннее построение и перекличку. Потом цепочкой по одному, затылок в затылок, повели в сопровождении полицаев вокруг кухни и продовольственного склада демонстрировать злодеяние лагерных палачей.
Около склада, скорчившись в луже крови, с простреленной головой лежал Ванька-китаец…
Под мышкой у него была зажата буханка хлеба, а из кармана торчала еще одна пайка.
Шнеллер, держа на привязи одной рукой овчарку, другой деятельно жестикулировал, пуская слюну, и объяснял через переводчика, что Ванька-китаец сломал решетку в окне склада и утащил хлеб у своих же комраден; что Франц застал его на месте преступления и вынужден был убить, так как Ванька пытался сбежать.
Шнеллер показал на подпиленные толстые прутья решетки в высоко расположенном узком окошке, к которому даже нормальному человеку, а не дистрофику, каким был Ванька-китаец, трудно дотянуться. А ведь нужно было еще подпилить прутья ножовкой и отогнуть их. Для выполнения такой сложной работы необходимо было иметь лестницу, ножовку и силы. Ничего подобного у Ваньки-китайца не было. Но Шнеллер решил, что мы, русские, глупы, тупы и его объяснение примем за чистую монету…
Ребята, жившие с Ванькой-китайцем в одном бараке и комнате, рассказывали, что его разбудили среди ночи и увели. Таким образом, вся эта история с воровством была заранее обдуманным и подготовленным фарсом. Только зачем тупому Шнеллеру и его компании надо было так глупо оправдывать себя перед нами и обставлять это явное убийство насквозь фальшивой сценой воровства? Неужели эти изверги думали, что мы в них увидим справедливых судей?
Убийство Ваньки-китайца положило начало террору… За ним последовали жестокие убийства. Жертвами их стали один поляк по кличке «Доктор» и один русский, пожилой, толковый мужик по прозвищу «Горный инженер». «Доктор» тоже шакалил, часто сидел в карцере, был бит неоднократно, да и вел себя так же, как Ванька-китаец. В этом их судьбы сошлись до конца… А вот истинные мотивы убийства «Горного инженера», тихого порядочного человека, остались для нас загадкой.
…Примерно десять-двенадцать человек из наших лагерных ребят работали грузчиками на товарной станции, которая, как я уже писал, примыкала своими путями и пакгаузами непосредственно к заводу.
Грузчики были привилегированной кастой. Попасть в бригаду грузчиков было почти невозможно. Для меня дорога туда вообще была заказана, так как я старался никогда ни в чем не вызывать зависти. А грузчикам завидовали многие, потому что те питались лучше заводских рабочих, обедая на кухне товарной станции. Но несмотря на это, грузчики тоже были всегда голодными. Меньше, чем мы, заводские, но все равно ходили с затянутыми поясами.
На товарной станции приходилось грузить не только промышленные материалы, но попадались и продуктовые вагоны с овощами, крупами, зерном и посылками.
В одну из апрельских ночей двое ребят из бригады грузчиков подкрались к такому продуктовому вагону под носом у охраны, сбили пломбу и набрали в мешки картошку.
Похитители поднесли наполненные мешки к проволочному ограждению, отделявшему лагерь от заводской территории, и только успели проделать лаз, как их обнаружили и поймали полицейские из железнодорожной охраны. Задержанных тут же без промедления отправили в Гестапо.
Этих несчастных через пару месяцев повесили в котловане на территории лагеря…
Повешение это было разыграно тоже как спектакль, по заранее, с немецкой педантичностью, тщательно разработанному сценарию. Находившихся в первой смене людей в обеденный перерыв, как обычно, пересчитали и повели к лагерю. И тут, перед изумленным растерянным взором идущих рабочих предстала грозная картина: по обе стороны асфальтированной дороги до самого лагеря и по периметру котлована, через каждые десять шагов, расставив ноги на ширину плеч, в черных касках с шишками, с бляхами и автоматами на груди, в мышиного цвета мундирах, как пугала, стояли гестаповцы.
О случае, который произошел полтора или два месяца назад с картошкой на железной дороге, я уже успел забыть. Но, зная о коварстве гестаповцев, я шел к лагерю и по дороге мысленно прокручивал свои ночные беседы с Луи, Жоржем, Алоисом, проверяя, не допустил ли я где-то оплошность. Кроме того, я бывал наравне со всеми в местах, где бывают все нормальные люди: в бане, туалете и т. д. Я мог ожидать неприятностей и с этой стороны, хотя купался в оцинкованных корытообразных ваннах в лагерной бане и общественной, когда нас туда водили на дезинфекцию, обычно с Димой Стрельниковым из Мелитополя или Василием Марченко из Харькова. Мы жили в одной комнате, спали на соседних нарах, были одного возраста. Все трое пережили горечь фронтовых будней 1941 года и позор плена. У нас секретов друг от друга не было почти никаких. Я им верил… И все же?
Я шел и думал: не в мою ли честь устроен на сей раз этот спектакль?
Нас выстроили цепочкой вокруг котлована у бровки уступа. Внизу стояли две виселицы, около которых суетились три рослых гестаповца.
Подъехал «черный ворон», из которого вывели двух наших ребят со связанными за спиной руками. Сверху мне было видно, как один из них, выйдя из машины, прошел три шага вперед и влез на помост, а затем на скамейку под виселицу, а второй… выйдя и осмотревшись… попятился назад и упал на колени. Его ухватил, как котенка, дюжий гестаповец, поволок к виселице и поставил на скамейку.
Начальник лагеря Шнеллер прочитал решение гестаповского суда о повешении этих «цвай Дибен» (двух воров) и пригрозил нам, что за каждый проступок будет впредь жестоко наказывать. Павел Колесников старательно перевел слова бесноватого лагерфюрера.
На головы приговоренных одели мешки, поверх них – петли и выбили из-под ног скамейку…
Нас, застывших в оцепенении от этой жуткой картины, заставили дважды обойти вокруг котлована, смотреть на корчившихся в предсмертных судорогах повешенных. Отвернувших от этого зрелища головы били плетьми…
После такой «торжественной церемонии» все повели к кухне на обед.
Спазмы сдавливали горло, есть было трудно, но всесильный голод поборол все остальные чувства, даже тошноту…
…В начале августа при попытке к бегству был пойман и арестован мой патронатский товарищ Степа Цыганок.
Степа старательно скрывал свои намерения бежать и тщательно готовился. Даже я, несмотря на нашу продолжавшуюся и в лагере дружбу, ничего не знал о принятом им решении.
Не представляю себе, как он, совершенно не знавший немецкого, слабо разбиравшийся в географии, собирался тогда в одиночку преодолеть такое громадное расстояние от Германии до Украины? При таких условиях просто невозможно было не попасться к немцам в лапы. У него был шанс не более одного из тысячи! Но Степа рискнул!
Когда его уводили, Степа успел мне сказал, чтобы я забрал себе в бараке его овчинный тулуп, который достался ему тоже по наследству от кого-то из погрузочной бригады.
Я долго носил этот тулуп, с благодарностью вспоминая Цыганка, так как это теплое одеяние не раз выручало и согревало меня в сырую, дождливую и холодную погоду, которой отличалась Саксония в зимнее время года.
Со Степой Цыганком, моим младшим товарищем по патронату и лагерю, я встретился через двадцать лет в г. Запорожье. Он работал на заводе «Днепроспецсталь», был женат, растил сына. Степа был уже не щупленьким белобрысым юношей, а солидным, уверенным в себе мужчиной. К тому времени и я был женат, имел двух дочерей, работал в родном городе главным механиком треста. Степа мне рассказал, как тогда, в августе месяце 1943 года, его за совершение побега отправили в Бухенвальд, и как он чудом выжил в том аду.
После нашей первой послевоенной встречи мы продолжаем поддерживать добрые отношения и по сей день, будучи уже на пенсии.
На тридцатипятилетие со дня Победы Степан с группой бывших узников Бухенвальда посетил Германию. После он мне рассказывал, что, когда ходил по тем знакомым и незнакомым местам, вспоминал все как в тумане, как будто ему все это приснилось в кошмарном сне или происходило вовсе не с ним, а с кем-то другим.
В конце августа я тоже покинул Айзенбанверке и город Хемнитц и с группой ребят из лагеря отбыл в г. Плауэн.
Как мне потом разъяснили, это была вынужденная мера со стороны немцев. После Сталинградской битвы и поражения фашистская Германия уже не в силах была подняться на ноги. Райх объявил тотальную мобилизацию. Молодых немцев-ремесленников и прочих специалистов разных профессий и возрастов, способных носить оружие, забрали в армию.
Для пополнения выбывших специалистов разных рабочих профессий администрации пришлось отобрать из Остарбайтер наиболее грамотных и отправить на курсы станочников.
Так я, Остарбайтер «нумэр ахт таузенд, драй гудерт, ахтундцванциг» (№ 8328) оказался в юго-западной части Саксонии, в г. Плауэне.
4. Город Плауэн. Веркцейгшуле
Плауэн – небольшой живописный саксонский городок, расположенный на берегу речушки Весе-Эльстер, неподалеку от Тюрингенского леса и Рудных гор.
В таких местах рождаются сказки, разного рода поверья и предания.
В отличие от больших и средних городов Германии с их шумом и суетой, здесь текла более или менее тихая провинциальная жизнь. Конечно, и Плауэн поразила война, и здесь по улицам ходили инвалиды без рук, без ног, без глаз, с костылями и с собаками вместо поводырей. Но все же… Это был относительно тихий городок, без помпезности и выкриков «Хальт!» на каждом шагу.
Нас разместили в общежитии, на одной из тихих улочек.
В большой комнате, куда я попал, стояло десять металлических кроватей с панцирными сетками, пуховыми матрацами и такими же подушками. Около каждой кровати стояла тумбочка.
После Хемнитцкого лагеря за колючей проволокой и его деревянных бараков с двухэтажными нарами это жилище показалось раем.
В тот же день прибывших повели в городскую баню с кафельными стенами, одиночными кабинами с душем и зеркалами.
Все это великолепие было мне в диковинку, так как в подобного рода городских банях еще никогда не приходилось бывать ни у себя в городе до войны, ни, тем более, в Германии.
После купания мы получили новую спецодежду, переоделись во все чистое и продезинфицированное, и в сопровождении мастера школы и одного старенького полицейского пошли знакомиться со школой станочников.
Несмотря на то, что нас формально охраняли, я все-таки почувствовал себя намного свободнее, чем в Хемнитцком лагере. Я шел по городу и глядел по сторонам, изучая архитектуру и природные достопримечательности Плауэна.
Городок этот стоял на холмах, в предгорьях Рудных гор, уходивших своими вершинами к Чехословакии. Улицы Плауэна располагались на разных уровнях. Их пересекало бесконечное множество мостиков и каналов. По такому мостику можно было, например, перейти через канал, войти на третий этаж дома и выйти во двор с первого этажа и наоборот. Дома были увиты плющом, и поэтому, серые под красной черепицей, они казались зелеными, салатными и темно-зелеными в зависимости от времени дня и погоды, от солнечных лучей, придававших им особенно привлекательный вид.
В одном из таких трехэтажных зданий и расположилась наша школа – Веркцейгшуле.
Занятия в ней проводились по восьмичасовой программе (что тоже резко отличалось от хемнитцких расписаний с двенадцатичасовым двухсменным режимом): два – теория, шесть – практика. Обучали нас работе на токарных, сверлильных, расточных, строгальных и фрезерных станках. Теоретическими занятиями предусматривалось: черчение, материаловедение, детали машин и несложные математические вычисления. Все это давалось из расчета, что человек имеет примерно наше семилетнее школьное образование. Из окружавших меня ребят все были уверены, что у меня оно не выше. Каково же было удивление мастера-немца, когда я одну за другой буквально расщелкал замысловатые задачи, которые он давал по математике и черчению. Я уже пожалел, что не удержался от соблазна и «выпендрился», когда этот пораженный моими успехами мастер привел своего коллегу, который вел практический курс, и показывал меня, как чудо-вундеркинда из Остарбайтер.
Оба мастера сначала удивленно посмотрели на меня, когда я справился с простыми задачами, потом начали задавать специальные, в пределах средней школы, которые я с успехом тоже решил. После этого они с еще большим удивлением посмотрели на меня, друг на друга, на переводчика, и, перешептываясь, удалились. Им было невдомек, что этот восточный рабочий, простой Остарбайтер, такой худой и замученный, может, по их понятиям, так много знать, а тем более окончить 1-й курс машиностроительного института и быть теоретически подкованным гораздо больше, чем они.
Я понимал, конечно, что в этой игре немного увлекся и переборщил и уже раскаивался, поэтому поторопился, хотя и с опозданием, нажать на тормоза. Нельзя было показывать свои знания выше уровня семиклассника.
Когда заподозривший что-то неладное переводчик дал мне задачу, которую можно было решить, только зная азы высшей математики, я сказал, что мне эта задача не под силу, так как в школе мы этого еще не проходили.
По правде говоря, я с большим удовольствием решила бы и эту задачу, но преодолел в себе этот неразумный тщеславный соблазн.
Благодаря своим «необычайным способностям» по математике и черчению я стал пользоваться уважением у старшего мастера, которого звали Эмиль. Он доверил мне даже кое-что объяснять моим товарищам по школе вместо себя. Это доверие не особенно возвышало и выделяло меня из среды остальных товарищей-учеников и не давало мне привилегий в питании (я постоянно боялся высовываться из остальной массы людей, чтобы не привлекать к себе внимания). Но это доверие и уважение со стороны Эмиля, можно сказать, спасло меня от неминуемой смерти.
А дело было вот как.
В Плауэне, кроме мужской школы, была и женская для восточных рабочих.
Не помню, чему там обучали наших девчонок, какой профессии, кажется, швейной. Но, так же, как и нас, их не выпускали бродить свободно по городу, и встречались мы только на одном из перекрестков, утром и вечером, до и после учебы. За время такого короткого свидания мы успевали только перекинуться двумя-тремя словами, не более. Но и этого хватило, чтобы у каждого парня появилась среди слабого противоположного пола своя симпатия. Молодость брала свое. Вскоре сказать одно слово оказалось недостаточным. Тогда мы прибегли к переписке.
В качестве почтового ящика была выбрана старая водосточная труба такого же старинного двухэтажного дома, стоявшего на перекрестке, где проходили наши встречи. Проходя мимо, наш почтальон (у нас им был парень из Ленинграда – Сашка Майоров) забирал письма девчат и закладывал нашу корреспонденцию.
В октябре месяце заметно похолодало, стало сыро и дождливо. Небо заволокло свинцовыми тучами. Мы стали реже встречаться с девочками на нашем знаменитом перекрестке.
Как-то в такое время дождь лил беспрерывно двое суток. Каналы заполнились водой. По улицам и тротуарам широким потоком лились холодные реки. Все вокруг стало серым и неприветливым.
Нас начали водить в школу и обратно в общежитие каким-то кратчайшим путем, почти бегом, минуя наш «почтовый» перекресток, ставший теперь единственной ниточкой, связывавшей нас с девчатами.
Двое суток почту забирать не удавалось. Мы стали опасаться, что она промокнет и пропадет в проржавевшей от времени трубе. Ребята начали просить меня, чтобы я уговорил Эмиля отпустить меня в город хоть на полчасика.
Мне не особенно хотелось мокнуть под дождем, к тому же несколько дней не давал покоя правый коренной зуб. В то же время эта зубная боль была прекрасным предлогом.
Я сказал о своем недомогании Эмилю, и мой старый добрый мастер, скрепя сердцем, повел меня к стоматологу, поручив остальных своему коллеге. Расчет был сделан точно: «Цаанартц» жил в старом доме, где находился наш «почтовый ящик». Там, на двери дома, я и заприметил табличку, означавшую кабинет врача и часы приема.
Врач заглянул мне в рот и не стал утруждать себя установкой пломбы. Его ассистентка сделала мне укол в десну, и через минуту здоровенный коренной зуб лежал уже в плевательнице. Облизывая языком остатки крови и место, где недавно стоял зуб, опережая Эмиля, я поспешил на улицу к трубе. Почта лежала на месте, предусмотрительно завернутая в клеенку. Промок я в этом походе до ниточки, но драгоценную ношу доставил. Для меня она была особенно дорога, так как в ней сообщалось, кроме всего прочего, и о том, что 14-го октября от немцев освобожден город Запорожье!
Радость беспредельная! Однако она омрачилась нежданно-негаданно по собственной вине.
Мой слабый, вечно голодный, истощенный организм не выдержал испытания дождем. Я спас и доставил почту, а себя не уберег. К вечеру поднялась температура – начался сильный плеврит. Дыхание стало затрудненным. Я мог дышать только поверхностно. Утром еле поднялся, пошел на работу в школу, а там, сидя за партой, потерял сознание…
Эмиль подскочил ко мне, привел в чувство и… потащил в город к врачу. Тот долго меня выстукивал, выслушивал, безошибочно поставил диагноз и дал лекарство, сказав при этом, что угощает русского немецким шнапсом. В заключение велел получше питаться (!!!).
Его последние рекомендации показывали, что этот «Арцт» был не лишен чувства юмора…
Несколько дней температура у меня не снижалась и была на уровне 40оС. Я часто терял сознание, а, приходя в себя, дрожал от мысли, что в бреду мог наболтать лишнее.
Усилиями Эмиля и ребят, особенно Сашки Майорова, вскоре я был поднят на ноги. А пока болел, они по согласованию с Эмилем по очереди оставались каждый день в общежитии и за мной ухаживали.
По вечерам Сашка Майоров, разбитной парень, рассказывал очень забавные приключения из своей жизни и фантастические повести, которых начитался неимоверное множество. Мы слушали с удовольствием его увлекательные рассказы, которые заменяли нам и кино, и радио.
Никто из нас, да и сам Саша, не подозревал тогда, что всего через несколько месяцев этого отличного веселого парня не станет.
В Плауэне, кроме ремесла слесаря и станочника, я приучился к чисто немецкой патологической аккуратности в работе. Этому меня научил, а вернее сказать, приучил, другой мастер школы – немец Эрих.
В мастерских школы нам приходилось по очереди дежурить. В обязанности дежурного входила уборка и смазка своего станка, как обычно, кроме того, сбор стружки в тачку около остальных станков, вывоз ее и укладка собранного в ящик, стоявший во дворе. Эта стружка пакетировалась затем на прессах и отправлялась на переплавку. Дежурный должен был также протирать подоконник и тумбочки, поливать цветы, убирать инструмент и заготовки.
Подошла моя очередь дежурить. Смена закончилась. В голове моей господствовала только одна мысль: прийти поскорее в общежитие, пожрать, завалиться на кровать и уснуть, чтобы не так сильно сосало под ложечкой.
Я наскоро, кое-как убрал и смазал свой станок, подмел цех и вывез стружку, вытер руки и направился в строй…
Но не тут-то было!
Эрих преградил мне дорогу, вернул назад, подвел к каждому рабочему месту, указал на плохо убранный впопыхах мусор и велел сделать уборку заново. Мои мольбы не помогли. Пришлось снова брать метлу, совок, тачку и повторить весь технологический процесс уборки. Я задерживался сам и задерживал всю группу, а это было непростительно. В мой адрес начали раздаваться нарекания со стороны голодных ребят, стоявших в строю.
Едва я закончил, Эрих снова прошелся по цеху и снова заставил меня кое-где подобрать стружку и вытереть подоконники.
Как я ни бесился и как ни слал мысленные проклятия и ругань в адрес Эриха, пришлось заняться уборкой в третий раз. Теперь я вылизал все подряд, ничего не пропуская, подметая и вытирая даже те места, где никакой пыли и мусора не было.
Когда я кончил и поставил «инструмент» дежурного на место, строгий Эрих улыбнулся:
– Нун, Марко, гойте ист эс генугт (Так, Марко, на сегодня хватит).
Усталый, выжатый, как лимон, и голодный, как волк, я встал в строй и поплелся в общежитие. Глядя на меня, ребята больше не стали корить неудачника, тем более, что не меня одного в процессе учебы постигала такая же участь.
С тех пор я никогда не допускал неряшливости в уборке. Со временем привычка тщательно убирать за собой рабочее место вошла в мою плоть и кровь и стала, как говорится, второй натурой.
Заслуга в этом старого немецкого мастера из небольшого саксонского городке Плауэна, – придиры и педанта Эриха.
5. Снова Хемнитц
В последних числах ноября я закончил школу станочников с удостоверением «Токарь-универсал» и вернулся в город Хемнитц.
За это, сравнительно небольшое время, что я отсутствовал, произошло много изменений и в лагере, и на заводе.
В лагере появился новый лагерфюрер Браун, заменивший бесноватого Шнеллера, не стало палача Франца и других ублюдков из их шайки. Этих садистов заменили стариками, способными держать автоматы, но очевидно непригодными для строевой службы.
Остарбайтерам начали платить деньги за работу (высчитывая, разумеется, за питание и содержание) и продавать за марки старенькую, но чистую и пригодную для носки одежду.
По воскресеньям, один раз в две недели, с пришитым на груди значком «Ост», восточных рабочих начали выпускать в город с 10 часов и до 18-ти. И ни минутой больше. Опоздавший к установленному времени человек попадал, в лучшем случае, в карцер лагеря, в худшем – в лапы к гестаповцам.
На заводе из немцев остались только больные и старики, которые к нам попривыкли и стали относиться более или менее лояльно. Молодые же и пропитанные духом нацизма, которые особенно досаждали нам – восточным рабочим (этим отличались ремесленники из гитлер-югенд) куда-то исчезли.
В общем, отношение к иностранным рабочим со стороны немецких мастеров в корне изменилось. Запахло жареным – и исчезла прежняя чванливость и показное превосходство. Даже мой первый мастер Шульц, встречая меня теперь, забегал дорогу и вежливо раскланивался с заискивающей улыбкой…
С великим прискорбием я узнал недобрую весть о том, что в одну из октябрьских ночей гестаповцы забрали прямо на заводе со второй смены Луи Журдена…
Короче, для нас начали делать всякие незначительные поблажки, даже в питании. Появились в баланде и морковь, и картошка.
Однако слежка, подслушивание и подозрительность еще больше увеличились.
Кругом, на каждом шагу, появились плакаты с черным силуэтом в шляпе. Надпись под ними гласила: «Т-с-с! Файнд герт мит!» В переводе на русский язык это означало: «Т-с-с! Враг подслушивает!» Что и кому надо было подслушивать здесь, на заводе, где ремонтировались паровозы и цистерны?
…Хоть я и учился почти три месяца на станочника, однако по приходу на завод получил назначение в тот же котельный цех, только в другое отделение, – кислородный участок. Для этого участка в цеху было выделено и выгорожено специальное помещение, где стояли стационарные компрессоры, насосы и ресиверы для получения и хранения кислорода. К нему с другой стороны примыкала за брандмауэрной стеной кислородная рампа и склады для хранения пустых и наполненных кислородом баллонов. Ворота этих складов выходили на платформу, куда по мере необходимости подавался железнодорожный и автомобильный транспорт. Кислородный участок, кроме выработки кислорода, занимался также проверкой и освидетельствованием баллонов и прочих сосудов, работавших под давлением. И еще этот участок обязан был убирать помещение раздевалки немецких рабочих в два этажа с умывальниками, душевыми и шкафчиками, и приносить из Кантине (общественная столовая) обеды, которые выдавали по карточкам для рабочих-немцев котельного цеха.
Кислородный участок обслуживала небольшая интернациональная бригада: три пожилых немца – Вальтер Эдель (бригадир), Генрих Нагель и Бруно Вахер, три украинца – Васыль Рыбоконь, Иван Твердохлиб и я, один чех – Карел Типпнер - и один белорус – Геннадий (к сожалению, забыл фамилию этого семнадцатилетнего паренька из Витебска).
Вальтер Эдель с Геной следили за кислородной установкой, проверяли и освидетельствовали на стенде сосуды, работавшие под давлением. Генрих Нагель, Карел, Васыль и Иван занимались перекаткой и наполнением баллонов кислородом на рампе, разгрузкой и погрузкой их в железнодорожные вагоны и автомобили.
В обязанности Бруно Вахера и мои входило помогать звеньям Эделя и Нагеля по мере надобности, а также убирать раздевалку и вовремя приносить в специальных носилках обеды для цеха из Кантине.
Работа, за исключением погрузки и разгрузки баллонов, была не тяжелой и меня вполне устраивала.
Кроме того, изредка из кухни столовой мне кое-что доставалось поесть, если мы приходили к концу обеда, когда уже подчищали котлы. Однако мой Бруно всегда торопился, чтобы успеть поесть самому и накормить своих коллег из котельного цеха. Как я ни исхитрялся, из столовой мы обычно уходили раньше, чем начинали чистить котлы. В таких случаях назад в цех я плелся, еле держа рукоятки носилок с ремнем, накинутым на мою опущенную шею. Проклиная в душе непонятливого и нетерпеливого Вахера, спина которого, ненавистная в эти минуты, маячила и маячила перед моими глазами.
Навязчивая мысль «Что бы поесть?» не переставала сверлить воспаленные мозги. Если бы мне в такие минуты дали хотя бы нечто напоминающее пищу, то я бы ел ее в любом количестве, кажется, без устали, без сна и покоя, пока не уничтожил бы все без остатка.
Как-то раз такая возможность набить свой желудок до отказа мне представилась.
Остарбайтер и французы ходили обедать в свои лагеря, так как наши территории примыкали к заводской. Чехам же, поскольку они жили в городе, привозили обеды непосредственно в термосах. Ели они обычно на антресолях механического отделения в котельном цехе. Иногда Бруно посылал меня убирать эти антресоли. И вот однажды, когда я пришел из лагеря после обеда, увидел на лестнице, ведущей на антресоли, Карела Типпнера, который отчаянно жестикулировал руками, приглашая меня наверх. Я поднял голову к антресолям и понял, что там обедают чехи…
Мысль голодного волка сработала мгновенно.
Я схватил ведро, метлу, тряпку и помчался вверх по лестнице, предвкушая, что Карел для меня что-нибудь оставил поесть.
Какова же была моя радость, когда я увидел, что чехи все как один, словно сговорившись, стали выливать обратно в термоса полученную на обед манную кашу.
Я еле дождался, пока они ушли, вылил свое помойное ведро и перелил туда из термоса кашу. Потом сбегал в раздевалку, принес еще ведро и котелки, свой, Василя и Ивана, и наполнил всю эту тару.
Кое-как успокоившись, осознав, что это не сон, я сел на табуретку, зажал ведро коленями и с жадностью принялся есть. Я наслаждался до опьянения манной кашей и чувствовал себя в эти мгновения самым богатым и самым счастливым человеком в мире голодных.
По мере того, как пища в ведре убывала, и мой желудок соответственно наполнялся, процесс поглощения каши замедлялся, есть становилось тяжелее. Однако длительный и постоянный голод и выработавшаяся за это время жадность к еде не позволили мне оставить кашу без присмотра. Я вскакивал, ходил по антресолям из конца в конец, как затравленный голодный зверь по клетке. Устав ходить, снова садился и продолжал есть.
Я успокоился только тогда, когда очистил одно ведро емкостью не менее двенадцати литров до самого дня, не оставив на нем даже следов пищи. Чуть отдышавшись, я сходил за Василем и Иваном и, как миллионер-меценат, выдал им ведро и два котелка, наполненные кашей. Свой котелок я принес в лагерь и съел перед тем, как лечь спать…
Да, это был единственный день за два с половиной года, когда я сытый лег спать.
В эту ночь мне не икалось, не мучила изжога. Я храпел, как сытый кот на печи, и видел цветные сны.
В дальнейшем, проходя после обеденного перерыва через механическое отделение, я тщетно поднимал полный вожделения взор на антресоли, даже забегал туда с ведром, метлой и тряпкой якобы для уборки, но увы… у чехов, очевидно, тоже появился аппетит.
Еще одним источником добычи съестного был табак, который с некоторых пор нам начали выдавать в стопятидесятиграммовых пачках один раз в месяц. Табак представлял собой полуфабрикат низкосортной махорки, которую перед употреблением нужно было еще нарезать или хорошенько натолочь.
Среди стариков-немцев было немало заядлых курильщиков. Я нашел одного такого деда и менял с ним каждый месяц пачку махорки на ведро картошки. Не знаю, кто установил такую меновую стоимость на эти продукты человеческого труда, но так было заведено, и я брал за табак столько же картошки, сколько и все – ни больше, ни меньше установившейся раз и навсегда таксы. Сам же курил скрутки, собранные из «бычков» немецких, французских и английских сигарет, поднятых с земли при помощи палицы с заточенным гвоздем на конце. Этот способ сбора сигарет не был моим изобретением. Я подметил его еще в Плауэне у одного немца, который собирал таким образом «бычки», прохаживаясь по улице, как джентльмен, с тростью.
Между прочим, любопытно было наблюдать, как один раз в месяц мой старпер-меняла шагал по заводу на своих кривых ногах кавалериста с рюкзаком, наполненным картошкой, за плечами, как заядлый турист-любитель. Обмен мы производили обычно прямо в раздевалке, где я и Бруно Вахер убирали и хранили свою одежду и инструмент. Там же, в одном из шкафов, я держал свой запас продовольствия, добытый по случаю различными способами. Залеживаться этим продуктам я не давал, так что мой продовольственный отсек в основном пустовал, как и желудок.
Картошку в лагерь я не носил. Варил и жарил, как и все, на листе или в котелке на громадном кузнечном горне в кузнечном отделении, где хозяйничал такой же крупный, как и горн, атлетического телосложения, пожилой, добродушный немец-кессельшмидт (кузнец-котельщик) Гюнтер.
Этот по-своему красивый великан в кожаной фуражке, фартуке и куртке с закатанными рукавами в моем понятии как бы олицетворял немецкий рабочий класс.
Когда Гюнтер работал, можно было, глядя со стороны, залюбоваться им. Он, стоя с молотом в руках на фоне раскаленного угля и железа, выглядел, как бронзовый монумент, олицетворяющий труд. Работая, Гюнтер забывал обо всем вокруг, он был упоен своим трудом, и огромный молот, которым он бил по раскаленному железу и наковальне, казался легкой игрушкой в его сильных мускулистых руках. Это был неутомимый работяга.
Гюнтер плевал на кишевших на заводе гестаповских ищеек и прихвостней нацистов. Он презирал и обычно выгонял их из кузницы, как только кто-либо из этой своры переступал порог его владений. И они, хотя и пыжились перед нами, чтобы не уронить свой авторитет, но, в общем-то, боялись грозного кессельшмидта.
Зато с нами – Остарбайтер – Гюнтер отводил душу. Он любил беседовать с иностранцами о положении на фронте, о том, как жили и живут советские люди со Сталиным во главе.
Искать случая побеседовать с Остарбайтер стали многие немцы. Причем, не от чехов, французов, поляков и других иностранцев они ждали ответа на интересующие их вопросы, а именно от русских рабочих.
Даже такой туповатый, забитый, необразованный немец, как мой Бруно Вахер, и тот, бывало, в свободную минуту затащит меня в раздевалку, оглянет ее со всех сторон, чтобы там, не дай Бог, не было лишних ушей, посадит рядом с собой у шкафчика и начинает все по порядку расспрашивать: какой был Ленин? Как живут рабочие в СССР? Какой на самом деле маршал Сталин? Что будет с немцами, если русские победят? Наверное, последний вопрос его волновал больше, чем все остальные.
Вначале я боялся откровенно разговаривать с Бруно на такие темы, так как он носил на лацкане пиджака маленький эмалированный значок со свастикой, то есть был членом нацистской партии. Вахер долго убеждал меня, что он не фашист и к «наци» имеет лишь чисто символическое отношение. В конце концов, я подумал, что, беседуя со мной на такие скользкие темы, он рискует не меньше, чем я, и стал для Бруно в современном понятии политработником: и агитатором, и пропагандистом советского строя.
В беседах мы касались внутренней и внешней политики государств гитлеровской и антигитлеровской коалиции.
Когда я объяснил Бруно, что в СССР живут и пользуются равными правами все люди, в том числе немцы и даже негры, и что задача Красной Армии уничтожить фашистский режим и его главарей и идеологов, а не немецкий народ, туповатый Вахер просиял, приосанился и заявил мне шепотом, воровато оглядываясь по сторонам:
-
Гитлер КАПУТ!
-
6. Дас Шпиль ин Катце унд Маус (Игра в кошки-мышки)
Прежде чем я получил допуск к уборке душевых, умывальников, шкафов, раздевалок и прочего, Бруно Вахер ежедневно и методически подвергал меня проверке на честность. Он «случайно» оставлял в раздевалке то кошелек с несколькими пфеннингами, то пачку с двумя-тремя сигаретами, то (для меня это было самое страшное испытание) котелок с недоеденной пищей и т. д. Я очень хорошо, с первого момента, понял, что меня проверяют, и поэтому, как бы порой ни было мне тяжело, но все найденное в раздевалке на втором этаже, даже мелочь, я передавал довольному Вахеру. Так постепенно он убедился в моей честности и порядочности.
А после того, как я убедил Бруно, что немцам, если они не нацисты, не следует бояться возмездия русского народа, что Советский Союз несет им освобождение от фашистского режима, я стал для него самым авторитетным и уважаемым человеком если не во всей Германии, то, по крайней мере, в Хемнитце и на территории Айзенбанверке.
Я уже писал, что мне частенько с Бруно приходилось заниматься разгрузкой пустых и погрузкой наполненных кислородом баллонов. Эту работу возглавлял небольшой, сухощавый, крепкий старик Генрих Нагель. Казалось, что он всю свою жизнь только и делал, что катал баллоны, потому что и без них ходил так, будто продолжал перекатывать их: немного пританцовывая, с приподнятым левым плечом и чуть расставленными, полусогнутыми в локтях руками.
В этот день Василя и Ивана отправили работать куда-то в другой цех. Как на грех, прибыло три железнодорожных вагона пустых баллонов, которые надо было срочно выгрузить и загрузить полными. В то же время нельзя было упускать из виду и обслуживать кислородную рампу, где заполнялись баллоны сжатым до давления 150 атмосфер кислородом. Для Нагеля и Карела Типпнера перекатка и укладка баллонов в вагоны, установка их на склад или на кислородную рампу для заполнения было привычной работой, и они делали ее быстро, как заведенные. Для меня и Бруно это было не так легко, потому что погрузочно-разгрузочными работами мы занимались периодически, от случая к случаю, а для перекатывания баллонов в вертикальном положении нужна была еще особая сноровка. Что до меня, – низкорослого, – то я сам еле стоял на ногах, а тут приходилось катать правой рукой, удерживая на приподнятой левой, от рампы на склад, со склада на платформу и в железнодорожные вагоны, тяжелые, весом до 82 кг, высокие, сигарообразные баллоны. Нагель покрикивал на меня и Бруно, чтобы мы быстрей шевелились. Бруно огрызался и пытался защитить меня от нападок. Это помогало слабо, и под конец я совсем обессилел. И вот к чему это привело…
В тот момент, когда Нагель и Вахер готовы были в пылу очередного приступа ругани схватить друг друга за грудки, я, устанавливая очередной баллон на склад, не удержал его в вертикальном положении и уронил на выстроенные, как кегли, плотно один к другому, наполненные кислородом остальные баллоны…
Спорящих Генриха и Бруно, а также находившегося рядом со мной Карела как ветром сдуло. Меня же, наоборот, словно тяжеленной цепью с гирями приковало к цементному полу… Я стоял не шевелясь, слышал грохот падающих друг на друга баллонов, чувствуя, как кровь цепенеет в жила и покидает мозг, отсчитывая секунды в ожидании неминуемого взрыва…
Однако взрыва не последовало.
Столпотворение длилось всего несколько секунд, но за это время я успел о многом передумать, многое вспомнить… Я даже жалел, что не произошел этот проклятый взрыв, так как вместе со мной погибло бы и кислородное отделение и разрушился бы котельный цех. А самое главное, прекратились бы мои мучения. Это ли не достойный конец моим мытарствам?
Прошло, по крайней мере, минут пять после того, как воцарилась тишина, нарушенная падением баллонов. Из своих укрытий начали потихоньку выползать перепуганные Генрих, Бруно и Карел. Они застали меня на том же месте на складе, стоящего неподвижно, как статуя, в той же позе, что и раньше, когда они бросились спасаться от взрыва.
Из состояния оцепенения меня вывел Карел Типпнер, который положил мне руку на плечо и спросил участливо:
– Марко, ты сэ не посрал?
На его, еще бледном лице, было нечто похожее на улыбку.
Слова Карела привели меня окончательно в чувство, и я со злостью ответил:
– То вы, герои, сэ посрали и драпанули по норам! А я был тут – едэн!
Нагель, едва беда миновала, снова набросился на Вахера, утверждая теперь, что я специально хотел устроить взрыв, чтобы разнести завод. Он даже сказал, что не мешало бы доложить об этом случае в Гестапо. Однако Бруно взялся страстно защищать меня, чего я никак не ожидал от него, обычно покорного и нерешительного человека. В конце концов, он обозвал Генриха дерьмом и собакой:
– Ду бист Гунд унд Шайзе, Нагель!
Это заявление несколько обескуражило Нагеля. Он утихомирился, подошел своей пританцовывающей походкой ко мне, пощупал у меня то место, где полагается быть бицепсам, тяжело вздохнул и начал молча поднимать и ставить один к другому баллоны из завала.
Бруно, Карел и я присоединились к Нагелю…
Завал был вскоре ликвидирован, и работа по наполнению и погрузке баллонов в железнодорожные вагоны закончилась без происшествий.
С тех пор Бруно и Генрих перестали по утрам приветствовать друг друга поднятием вытянутой правой руки и отрывистым, раздражающим всех иностранных рабочих возгласом, – «хайль». Меня же Бруно в свободное время стал посылать на освидетельствование баллонов и других сосудов, работавших под давлением, в помощь к спокойному Вальтеру Эделю или же в раздевалку, в столовую или еще куда-нибудь под любым предлогом, стараясь уберечь от погрузочно-разгрузочных работ и от Нагеля.
***
В начале 1944 года гестаповцы прямо с завода увели Сашу Майорова и братьев Цивирко (Юрку и Петьку) по подозрению в воровстве продуктовых посылок на станции.
Месяца два об арестованных не было ничего слышно. Поговаривали, что их видели в городе в сопровождении одного конвоира развозившими брикетированный уголь по домам. Все были уверены, что эту троицу скоро возвратят в лагерь…
И вот после моего случая с кислородными баллонами, перед обедом, снова завод и дорогу в лагерь наводнили вооруженные по всей форме жандармы. Забыв об арестованных ранее ребятах, я решил, что это наверняка Нагель на меня «наклепал» гестапо и что на этот раз «торжество» подготовлено в честь моей персоны…
Нас подогнали строиться для пересчета и отправки на обед.
Торопили…
Я успел на ходу схватить с какого-то верстака трехгранный шабер, сунуть его в боковой карман спецовки и стать в строй.
«Ты, кажется, хотел гибели? Вот она и пришла. Твоя смерть, только не громкая, с взрывом, а тихая – с виселицей», – думал я, стоя в строю. Я был настолько уверен, что вся эта затея связана со мною, что счастье Нагеля, да и мое тоже, что он не попался мне на пути в это время, иначе я наверняка убил бы Генриха…
Когда нас сквозь строй пригнали в лагерь и выстроили, как обычно, вокруг котлована, внизу стояли три виселицы.
Снова повторилась церемония с повешением: точно так же, как и при Шнеллере, только на этот раз лагерфюрер Браун не стал на нас кричать и не требовал, чтобы мы повернули головы и внимательно следили, как вешают наших товарищей. Он только нудно объяснил нам, что воровать нельзя, что воровать – это позор.
Вешали Сашу Майорова и братьев Цивирко. Петька был маленький и худенький, как былинка. Когда из-под ног у приговоренных выбили скамейки, Петька еще какое-то мгновение корчился в муках. Видя это, один из палачей схватил его за ноги и потянул вниз. Мне показалось даже, что я услышал, как хрустнули кости бедняги.
Эта сцена так подействовала на всех нас, что мы, несмотря на пустые желудки, отказались от обеда.
Придя на завод, голодный и морально подавленный, я под каким-то предлогом отпросился у Бруно, разыскал подходящее ножовочное полотно и изготовил для себя прекрасный нож, который упрятал под стельку ботинка. Нож был плоский, острый, не тер ноги. Я ощущал его постоянно стопой и поэтому чувствовал себя гораздо спокойнее и увереннее.
С этого дня я ходил с ножом всегда и везде, в том числе в баню, оставляя ботинки с ним около двери в удобном месте.
Буквально через неделю после казни Саши Майорова и братьев Цивирко, железнодорожная охрана схватила ночью во время воздушной тревоги у вагона с картошкой Ивана Чурилова – пензенского парня, жившего со мной в одном бараке, спавшего на соседних нарах.
Чурилова недолго держали под арестом в Гестапо и через три-четыре дня повесили на территории лагеря.
Для устрашения остальных вывели Ивана Чурилова не накидывая мешок на голову и заставили нас, как и во времена Шнеллера, смотреть на всю эту гнусную процедуру.
Как будто бы это было вчера, перед глазами встает синее лицо с длинным высунутым языком повешенного. Жуткая картина, которая вполне могла бы стать эмблемой для лагерей «Остарбайтер им Дойтшланд», – виселица с жертвой.
***
Не припомню сейчас точно, в каком месяце это было, но кажется, весной или в начале лета 1944 г. К нам в лагерь в воскресный день прибыла целая бригада гражданских и военных (русских и немецких) представителей Вермахта.
Нас выстроили на центральной площадке лагеря; посередине поставили стол, покрытый полотном со свастикой, на котором красовался черный гипсовый бюст Гитлера.
Со вступительным словом выступил лагерфюрер Браун, а вслед за ним члены прибывшей делегации. Все они восхваляли доблесть и мужество немецких солдат, а также их прихвостней, предателей власовцев.
В конце концов, нам предложили добровольно вступить в ряды РОА (Русской Освободительной Армии).
В ответ на это предложение в лагере воцарилась гробовая тишина: никто не проронил ни слова и не сделал ни шагу по направлению к столу, где одиноко красовался бюст бесноватого фюрера. На лицах стоявших в строю восточных рабочих можно было прочесть только одно: упорство и ненависть к фюреру, к агитаторам его режима, которые, почувствовав, что земля горит у них под ногами, прибежали к нам – своим голодным, угнетенным рабам, чтобы мы защитили их проклятый «тысячелетний Рейх», помогли их «доблестным» засранцам…
Однако, как и в каждой большой семье, – не без урода. Нашлись-таки два паразита и в нашем лагере: два на восемьсот человек. Это были, как ни странно, мой однофамилец Иван Билый и его дружок Митька Бережной, которые, долго не раздумывая, записались в банду РОА.
Ванька был родом из Марьевки. Его сестра вроде вышла замуж за немецкого офицера и ежемесячно присылала брату посылки с продуктами. Митька считался его другом, а, по сути, был холуем на побегушках, пасся около и бегал за Ванькой, как собачонка.
К сожалению, эти два подонка жили со мной в одном бараке. Мы объявили им бойкот, потому что не могли простить предательства.
После молчаливого отказа от вступления в РОА нас неделю держали на одной баланде без хлеба и маргарина. Если считать наше питание впроголодь до этого инцидента «нормальным», то последующие семь дней мы голодали так, что многие начали опухать и уже не могли, не в силах были преодолеть те семь ступенек, которые отделяли заводскую территорию от лагеря.
Но воля людей не была сломлена.
Мы голодали, а два записавшихся подонка – Ванька и Митька - да еще четыре лагерных паразита из «русских», – Жорка Хрусталев, Павка Колесников, Федько «Рязань» и Костя «Боцман», – обжирались до отвала.
В первое же воскресенье после нашего отказа от добровольного вступления в РОА в город никого не пустили, кроме Ваньки и Митьки. Голодные и злые, сидели Остарбайтер по баракам. Надежды поживиться в городе чем-то съестным провалились.
Под вечер Ванька и Митька, пьяные, ввалились с песней в комнату. Митька, едва держась на ногах, дошел до середины комнаты, ухватился руками за металлическую плитку и начал рыгать. Так как я лежал неподалеку на нарах, то предложил Митьке немедленно взять ведро, тряпку, веник и убрать за собой. Тот промычал что-то нечленораздельное в ответ и замотал головой, демонстрируя свое несогласие. А Иван подскочил ко мне и ухватил за рубашку:
– Ты, жидяра! Вылизывай сам эту баланду! Живо! Слышишь?
Я весь сжался, как пружина, рванулся из его рук и изо всех сил ударил прямой правой, как когда-то меня учили на боксе, в ненавистную рожу противника.
Подскочил Митька, сначала к опрокинутому Ивану, а потом ко мне. Его я тоже легко свалил одним ударом, да прямо в блевотину, так как он и без того еле держался на ногах. Однако Иван все-таки поднялся и заорал:
– А-а! Так жид меня еще бить будет?! Сейчас я доложу куда следует! Ты у меня еще попляшешь в Гестапо!
При этих словах с нар повскакали находившиеся в бараке ребята. Они схватили расходившихся Ивана и Митьку и прижали к стене. Воспользовавшись минутной передышкой, я выскочил в тамбур, мгновенно вынул из ботинка нож и стал ждать, готовый наброситься и зарезать распоясавшегося подонка и предателя.
Из комнаты в темноту тамбура до меня донесся басовитый голос старосты Николая Шарко, обращенный к Ваньке и Митьке:
– Слушайте, вы, сволота! Если хоть один волос упадет с головы Марка, считайте себя мертвецами. Мы вас из-под земли достанем и задушим, как поганых котят! ПОНЯЛИ?
После такой угрозы Ванька и Митька вроде протрезвели. До меня долетел их лепет:
– Хлопцы! Мы пошутили… Он же нас первый ударил… Не будем ссориться… Сейчас мы сами все уберем…
Через пару минут из комнаты вышел Митька с ведром. Незамеченный им, я проследил, куда он пойдет. Когда Митька с полным ведром, шатаясь, вернулся, я следом зашел, прикрыл на крючок дверь и лег на нары.
Никто не спал…
Все были возбуждены и следили, как эти два «героя» из РОА моют полы и убирают комнату после своих «художеств».
Не знаю, каким образом, но этот инцидент дошел все-таки до лагерфюрера Брауна.
Во вторник Браун вызвал меня и через Павку Колесникова стал уточнять, почему мы дрались. Я мысленно прикинул, что если Браун знает о драке, то наверняка знает и о причине ее возникновения. Поэтому ответил:
– Иван Билый оскорбил меня, назвав жидом. За это я его и ударил.
Этот ответ, очевидно, понравился и удовлетворил лагерфюрера. За правдивость он велел мне как потерпевшей стороне, выдать две пачки махорки. Одной пачкой я тотчас поделился со всеми курящими ребятами из нашей комнаты, за исключением Ваньки и Митьки. Эти паразиты, когда я явился после визита к лагерфюреру, с облегчением вздохнули, потому что ребята их держали под стражей в комнате, пока я не явился целым и невредимым. Все напряженно ждали результатов моего свидания с Брауном, и поэтому, когда я зашел в комнату и начал раздавать махорку, радовались не меньше меня мирному разрешению конфликта. Улыбались и заискивали передо мной и те два шакала, из-за которых разгорелся весь сыр-бор…
Вообще с тех пор эти подонки обходили меня десятой дорогой и вели себя в лагере тише воды ниже травы, так как их возненавидели все жившие в бараках голодные мои товарищи.
7. Битая карта
Я уже упоминал о том, что когда вернулся из Плауэна в Хемнитц, то обнаружил, что в лагерной жизни произошли некоторые перемены в лучшую сторону. В частности, нам начали ежедневно выплачивать деньги, продавать одежду, обувь и прочее барахло, выпускать в город. Через некоторое время после неудачной попытки привлечь нас в РОА нас снова начали по воскресеньям выпускать в город.
Я, как и остальные ребята, тоже подобрал и купил себе рубашку, пуловер, серенький костюм, носки и туфли из кучи тщательно отстиранной, прекрасно заштопанной и отглаженной одежды. Очевидно, все это было конфисковано гитлеровцами у жертв нацистского режима, расстрелянных и запрятанных в концентрационные лагеря…
В этой одежде я стал похож на полунемецкого, получешского или какого-то другого иностранного фраера. Только пришитый четырехугольник с надписью «ОСТ» говорил о том, что я восточный рабочий. Я даже сфотографировался в таком виде и послал по почте свой запечатленный на бумаге образ Маше Симаченко. Я забыл упомянуть, что нам также разрешили переписываться с домом и между собой в Германии…
Долго я не решался выйти в город, чтобы не навлечь на себя беду какой-нибудь случайной встречей с земляками-запорожцами, знавшими мое истинное происхождение, или с ретивыми шпионами и слугами Рейха из восточных жителей, которыми была наводнена Германия. Однако любопытство взяло верх над осторожностью. Кроме того, здравый смысл подсказывал, что отсидка в лагере может вызвать не меньшее подозрение, чем риск быть узнанным в городе. После предварительной договоренности с моими товарищами по работе Карелом Типпнером и Алоисом Полаком о встрече я однажды вышел в город. Чехи ожидали меня в условленном месте. Пошли гулять.
Мой знак отличия – ОСТ – ограничивал возможности проезда в общественном транспорте, входа в различные заведения, даже где не было написано «Нур фюр Дойтшен». Поэтому при первом моем выходе в город мы гуляли с Карелом и Алоисом только по улицам, площадям и паркам. Ноги мои подкашивались, голова кружилась, я без конца искал точку опоры. Это состояние появилось не только от голода, но и от ощущения мнимой свободы…
В мечтах мерещились крылья, которые позволили бы мне взлететь и умчаться на Родину. Но крылья были подрезаны…
Я лишь дышал этой кажущейся, призрачной свободой и оглядывался по сторонам…
Слева и справа на меня смотрели увитые плющом дома и остроконечные кирхи. Средневековая архитектура давила на психику своим мрачным стилем и производила почему-то угнетающее впечатление. Только голубое небо, сочный полдень и золотое солнце радовали глаза и порождали несбыточные мечты.
После первого смелого шага последовал другой, не менее решительный. На этот раз я пришил свой ОСТ так, чтобы достаточно было потянуть за узелок, нитка выдергивалась, и пришитый квадрат снимался. Иголку с запасом ниток я приколол за отворот пиджака и вышел в город, где меня ожидал Карел. Удалившись на достаточное расстояние от лагеря, я снял свой ОСТ, и мы пошли в кинотеатр смотреть фильм «Девушка моей мечты». Нашумевшая тогда цветная музыкальная комедия с участием Марики Рок произвела на меня огромное впечатление. Но то ли кинозвезда, то ли духота и темень кинозала, то ли голод, а всего вероятнее, это все вместе взятое подействовало на меня так, что я, едва выйдя из кинотеатра, тотчас бы упал от головокружения и подступившей тошноты, если бы не Карел.
Мой чешский приятель завел меня в кафе, напоил черным кофе и пивом, в какой-то подворотне пришил мне ОСТ и довел почти до самых ворот лагеря Остарбайтер.
***
Когда я стал менять махорку на картошку, подкармливаться иногда по случаю на антресолях с чешской и в Кантине с немецкой кухни, мои кости понемногу начали обрастать хотя и тонким, но слоем мяса. Это питание от случая к случаю не могло, конечно, утолить постоянный, хронический голод, но все-таки я становился похожим на человека, а не на его остов. Мне уже не так больно было сидеть на жесткой лавке, как при Шнеллере, меньше выпирали мослаки.
Как-то в этот период времени немец-нормировщик из нашего котельного цеха, нестарый, довольно приятной внешности, почему-то симпатизировавший мне и ранее, с разрешения, а возможно, и по рекомендации Бруно Вахера, послал меня с запиской к себе домой для оказания помощи жене на приусадебном участке недалеко от завода.
Несколько позже мне довольно часто приходилось заниматься такой работой. А пока я помог хозяйке, дородной, но довольно подвижной женщине, окучить фруктовые деревья и покрасить их стволы известковым раствором, перекопать огород и полить его удобрениями, и выполнить множество сельскохозяйственных работ.
По окончании работ меня накормили и отпустили в лагерь.
Между прочим, когда я с жадностью поглощал пищу, добрая немка участливо смотрела на меня, покачивая головой и подливая суп. И каждый раз, проделывая эту операцию, задавала один и тот же вопрос:
– Ду бист нох хунгер (ты еще голоден)?
На следующий день ее муж разыскал меня на заводе, отвел в укромное местечко, чтобы никто не видел, и вручил мне хлебную карточку. Это было неслыханной наградой и большой неожиданностью для меня. Я так и застыл с открытым ртом, из которого готовы были сорваться, но так и остались, застряв на полпути, слова благодарности.
Я не стал сам отоваривать карточки из предосторожности, а передал их Карелу Типпнеру, и через день стал обладателем целого батона настоящего хлеба весом в тысячу граммов! Я перенес эту драгоценность в раздевалку, причем нес так, как мать новорожденное дитя. Там разрезал хлеб на пять частей с твердым намерением растянуть удовольствие на неделю. Но не тут-то было.
После того, как во рту исчез первый кусок хлеба, рука сама потянулась ко второму, третьему… и я даже не заметил, как исчез в моей ненасытной утробе весь килограммовый батон.
Сейчас, по прошествии стольких лет сравнительно благополучной жизни, мне самому трудно поверить, что я мог в один присест уничтожить буханку хлеба или большое ведро манной каши. Если б этого не произошло со мной самим, то рассказ о таком обжоре я, пожалуй, подверг бы большому сомнению. Но что было, то было, и от этого никуда не денешься.
…Так вот, когда я стал обрастать мясом, то осмелился посетить с моим чешским товарищем и покровителем цирк и один раз даже бордель, о котором мне часто рассказывал француз Жорж. В этом заведении для иностранцев мне, конечно, нечего было делать, но я пошел туда из чисто спортивного интереса, только в качестве гостя. Как говорится, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.
Мне хотелось иметь представление об этом любопытном заведении, которое не встретить в Советском Союзе и о котором в свое время прожужжал мне уши Жорж Роден.
Я и Карел заплатили за вход по марке и присели к столику. Заказали по кружке пива и порции салата, которые продавались без карточек. Нас и других посетителей обслуживали девицы в коротеньких плиссированных, как теперь говорят, супер-мини-юбочках и прозрачных кофточках. Покачивая бедрами, развязной заученной походкой они подходили к столикам, подносили пиво и закуски, демонстрируя привлекательность своего молодого, а иногда и не столько молодого, сколько подгримированного под молодость, эротического тела. Некоторые из них садились на колени посетителей, невинно болтали, покуривая сигареты и попивая пиво. Потом эти девицы уводили в номера доведенных до кондиции клиентов, взимая с каждого из таких нетерпеливых и жаждущих по десять марок за сеанс.
Этот второразрядный «дом терпимости» обслуживали в основном француженки и полячки. Были тут и две русские девицы.
Жорж Роден, частый посетитель и специалист по такого рода заведениям, рассказывал мне, что бордель – это самое безобидное и безопасное учреждение, так как все девицы подвергаются в нем частому регулярному осмотру со стороны медиков, и, кроме того, сами проходят курсы по медицине, прежде чем получить разрешение и допуск на такую почетную и ответственную работу.
Перед тем, как пригласить своих клиентов в постель, девицы тщательно осматривают не только кошельки гостей, но и…
Жорж говорил мне еще, что у них во Франции считается само собой разумеющимся делом, если девушка из бедной семьи, для того, чтобы заработать капитал и выгодно выйти замуж, предварительно поступает в бордель, где весьма быстро сколачивает себе более или менее приличное состояние для дальнейшей жизни.
Чего только не бывает на белом свете!
В номера к девицам я не заходил, и попасть туда не пытался, даже из праздного любопытства. Тем более что ходили слухи, будто эти фурии за деньги способны были даже мертвеца воскресить, расшевелить и заставить плясать под их дудку. И еще: не исключено, что за определенную мзду они все находились на службе у Гестапо, были у него платными агентами.
Одна миловидная француженка даже присела ко мне на колени. Но дальше ни к чему не обязывающей болтовни на немецком языке у нас дело не пошло. Моя «Жозефина», кроме кружки пива, от меня ничего не получила, и, поняв, с кем имеет дело, пошла к следующему столику. Вообще же из нашего лагеря регулярно пользовались услугами борделя только повара Федька и Костя по воскресеньям. Потом они всю неделю смаковали свои «героические подвиги».
Остальные смотрели и выслушивали их россказни о похождениях совершенно равнодушно, мечтая скорее о лишней порции баланды, чем о девицах из борделя, которые не вызывали у большинства Остарбайтер никаких эротических и сексуальных эмоций, кроме разве только грустных сожалений о далекой Родине, мирном времени и покинутых подругах.
Посещение цирка было для меня большим праздником, который мне подарил Алоис Полак. Море огней, пестрота одежды и парадность, свойственная любому цирку, конечно, произвели на меня большое впечатление. Артисты в нем были разных национальностей, преимущественно немцы, итальянцы, венгры и французы. Но номера их не отличались чем-то оригинальным и сложным. Может быть, из-за скудности питания в программу не были включены силовые и акробатические номера. Не знаю. Тем не менее, я пришел к выводу, что наш Советский цирк гораздо интереснее и сильней немецкого.
После войны, побывав дома в цирке, я еще раз убедился, что наш цирк и наши артисты самые лучшие в целом мире.
После цирка я опоздал к восемнадцати часам в лагерь, и, естественно, угодил прямо в карцер, попав из света рамп во тьму карцера-одиночки. К счастью, в это время в лагере уже не было Шнеллера и его страшного Франца, и уже не били плетьми, а только сажали за небольшие провинности в карцер-одиночку.
«Сажали» – это слишком неточное слово для помещения, куда попадал наказуемый, так как в нем можно было только стоять. Простоявший в таком вертикальном гробу человек утром, когда открывалась дверь, естественно, выпадал, а не выходил. Он падал от усталости, оцепенения конечностей и от слабости. Попробуй несколько часов, считай, всю ночь, простоять неподвижно, только шевеля пальцами рук и ног, в вертикальном положении! Зачастую люди теряли сознание. А еще ко всему провинившимся ребятам приходилось после всего этого идти на работу и проводить на заводе двенадцать часов.
Мне в тот злополучный понедельник повезло, потому что нужно было идти во вторую смену. Таким образом, я отделался сравнительно легким испугом, так как в карцере «просидел» три-четыре часа, не более, после чего пошел на завод. Но даже за эти несколько часов непредвиденного мною отделения цирка я хорошо почувствовал всю иезуитскую изощренность гестаповских пыток, из которых карцер-одиночка, «стоячий гроб», был самой невинной.
На работе я не в состоянии был стоять, не то, что катать баллоны. Я рассказал Бруно Вахеру о своем приключении. Он отправил меня в раздевалку поспать, а сам стал в это время на «шухер». Тело ломило.
Я не смог уснуть и растянулся как можно поудобнее на лавке, вверх животом, периодически шевеля пальцами ног и массируя отекшие бедра и икры.
Так бесславно закончился мой поход в немецкий цирк и персональное «цирковое представление».
***
В 1944 году Хемнитц, да и всю восточную часть Германии, начали усиленно посещать воздушные армады союзников СССР.
Незнакомое дотоле немецкое слово «Аларм» прочно вошло в обиход людей.
Вой сирен почти каждый день заставлял покидать рабочие места и уходить в бомбоубежища.
Я частенько наблюдал, стоя у входа в заводской бункер-бомбоубежище, как над Хемнитцем пролетали эшелон за эшелоном с запада на восток, а после бомбежки и перезаправки в обратном направлении американские и английские воздушные крепости.
Если Аларм случался ночью, когда мы были в лагере, нас будили. Выгоняли из бараков и вели в тесные бомбоубежища – щели, вырытые на территории лагеря.
Пока Хемнитц щадили, а вот Лейпцигу и Дрездену досталось крепко.
Я видел однажды ночью во время тревоги, как полыхало до рассвета зарево над одним из этих городов. До нас доносились лишь отдаленные глухие взрывы да освещавшие на мгновение все небо, как зарницы, сполохи, сопровождавшие их.
В душе мы, конечно же, злорадствовали: наконец-то грянул гром, и на немецкие, разгоряченные временными успехами, головы, обрушился холодный свинцовый ливень возмездия. Жаль только было таких порядочных немцев, как Зигфрид, Гюнтер, Генрих, дурачок Бруно и других, которые были представителями простого рабочего класса, и для которых фашизм тоже был горем и позором нации.
Наблюдая бомбежки из бомбоубежища, я обратил внимание на то, что немецкая противовоздушная оборона неплохо ведет стрельбу: снаряды зениток взрывались почти у самой цели. Однажды я видел даже, как прямым попаданием были поражены две «воздушные крепости». Они начали разваливаться в воздухе на части и медленно падать на землю. А из их чрева выпадали вслед за обломками самолетов живые комочки, над которыми потом раскрылись купола парашютов.
Вскоре на заводе появились первые пленные английские летчики. В отличие от французов, они вели себя чрезвычайно обособленно, ни с кем из иностранцев не вступая в контакт.
Меня неспроста удивила прицельная стрельба немецких зенитчиков, от которой авиация союзников начала нести большие потери во время налетов на Германию. Оказалось, что немцы к тому времени стали применять радарные установки с автоматической наводкой зениток.
На всякий яд появляется противоядие. Так и в этом случае: немцы против авиации противника применили радарные установки, а те, в свою очередь, тоже выдумали защиту.
Как-то утром, после очередной воздушной тревоги и ночного налета авиации, мы обратили внимание на то, что двор лагеря и заводская территория покрыты серебристыми полосками амальгамы, как новогодняя елочка «дождиком». Оказалось, что их сбрасывали бомбардировщики союзников для того, чтобы дезориентировать радарные установки, работающие в автоматическом режиме с зенитками.
Следя за дальнейшими налетам «воздушных крепостей» днем, я видел, как из фюзеляжей бомбардировщиков, закрывавших полнеба, вылетали полоски фольги, и зенитки немцев непрерывно, не прекращая ни на минуту свою трескотню, стреляли в воздух. Но снаряды взрывались гораздо ниже и позади самолетов, которые спокойно проплывали эшелон за эшелоном над распростертым под ними городом.
Хемнитц пока оставался нетронутым. Его разбомбили в 1945 году, когда меня уже не было в этом городе.
Позже ребята из лагеря мне рассказывали, да и сам я, проезжая через Хемнитц, убедился: от Айзенбанверке буквально не осталось камня на камне, а бомбоубежища не задела ни одна бомба. Примыкавшие к заводской территории деревянные бараки лагерей французских военнопленных и русских Остарбайтер совершенно не пострадали, несмотря на то, что на завод было сброшено несколько тонн фугасных и зажигательных бомб. Погиб только один из наших парней, который во время тревоги не удержался и решил в суматохе поживиться продуктами на станции. Он вспыхнул и сгорел, как соломинка, в пламени зажигательных бомб. Об этом мне тоже рассказали ребята, видевшие все своими глазами, находясь в это время в Хемнитце…
В июле было совершено покушение на Гитлера, к сожалению, окончившееся неудачей. Я запомнил этот эпизод, потому что меня тогда разбудили после ночной смены и выгнали во двор, куда согнали всех, кто находился в это время в лагере. Нас выстроили вокруг висевшего в центре лагеря на столбе динамика и заставили слушать выступление своего неврастеника-фюрера – Адольфа Гитлера. Вслед за ним выступил его послушная марионетка, идеолог и пропагандист Геббельс. Слова этих «деятелей», обращенные к немецкому народу, переводил и комментировал приведенный в лагерь специально для этих целей немец-переводчик.
Конечно, я не запомнил всего, что говорили эти два обреченных фанатика, но некоторые выражения из их речей память удержала.
Так, например, Гитлер говорил характерным лающим голосом истерика о том, что сам Господь Бог и его провидение сохранили его для немецкого народа и что он, как мессия, обязан спасти его от гибели и позора.
Геббельс в унисон своему фюреру подвывал, что Германия находится на лезвии ножа, но у нее в руках имеется секретное оружие невиданной силы, которое спасет немецкий народ от большевиков и их союзников. «С нами Бог и наш фюрер», – кричал министр пропаганды, призывая к мужеству духа и терпению во имя спасения Рейха. Но, как ни изощрялись главари фашистской шайки в своих речах и призывах, обращенных к немецкому народу, всем было ясно, что «тысячелетний Рейх» лопается по всем швам и разваливается, что ему уже не поможет ни провидение, ни секретное оружие, ни другое чудо, выдуманное людьми, ни даже сам Господь Бог.
***
Это лето и осень 1944 года запомнились выдающимися победами советских вооруженных сил и широким размахом национально-освободительной борьбы народов европейских стран против гитлеровских оккупантов. Красная Армия очистила территорию Советского Союза и успешно продолжала освобождать страны Европы от фашистской нечисти.
К этому времени не было на заводе, к сожалению, замечательного француза, моего друга и наставника Луи Журдена, а из ставших редкими встреч с Жоржем Роденом, Алоисом Полаком и Зигфридом я мог узнать только кое-что об отдельных эпизодах происходящих на восточном и западном театрах военных действий.
Правящие круги США и Великобритании видели, что дальше откладывать вторжение в Европу уже небезопасно для их собственных интересов, и, с опозданием на два года, открыли второй фронт.
Общего представления о том, что делается в мире, из куцых сообщений оставшихся иностранных друзей я сложить не мог, как когда-то по нарисованной Журденом карте. К тому же Бруно Вахер, с его кругозором, уровнем политических познаний и слухами, только путал представление об истинном положении вещей. Бруно, например, прибегал в раздевалку, затаскивал меня за загородку, пальцами выворачивал свои губы и говорил, что скоро сюда придут вот такие «Шварце Нигер» и будут насиловать всех немецких женщин, а мужчин жарить на кострах и съедать.
Смешно и горько было выслушивать этот дикий бред из уст Бруно и некоторых других представителей народа, недавно именовавших себя «избранной и самой цивилизованной расой».
Ясно было одно: зажатый с двух сторон в тиски зверь лихорадочно ищет выход из создавшегося положения, запугивая свой народ любыми, даже смехотворными выдумкам.
8. Путевой рабочий
В одну из осенних ночей, свободных от воздушных тревог, нас вдруг выгнали из бараков, построили, отобрали около сотни человек из общей массы и повели на железнодорожную станцию. Там погрузили в пассажирские вагоны и повезли.
Мы уже привыкли к действиям немецкой администрации, отличавшейся быстротой и внезапностью принятых решений, не терпевших лишних вопросов. Мы ведь были рабочим скотом для них – «высшей расы».
И все же…
Куда? Зачем нас везли? На сколько? Никто ничего не знал.
Особых провинностей мы вроде за собой не чувствовали, но вместе с тем на какое-то снисхождение к нам со стороны фашистов надеяться не приходилось. Успокаивало только то, что в тамбурах и купе вместо проводников сидели старенькие полицейские из Фольксштурма, а не гестаповские жандармы.
Для нас ничего сложного, в общем-то, не составляло сбросить на ходу с поезда такую «грозную» охрану, самим же броситься наутек. Но, как говорится, не зная брода – не суйся в воду. Не зная своих координат в пространстве, убивать ни в чем не повинных старичков и самим подвергаться неоправданному риску было глупо. Я оделся, вышел в тамбур, закурил сигарету и стал выведывать разными путями у полицая, куда мы едем. Он сказал, что везут нас на северо-восток, на стройку. А что, где точно и для чего предстоит строить, он и сам не знал.
К вечеру следующего дня мы остановились на какой-то узловой станции. Переспали в вагонах, а утром нас вывели и пересчитали, что делалось каждый раз по навсегда установленному порядку – Орднунгу.
Наш состав состоял из восьми пассажирских и двух товарных вагонов. Весь этот поезд загнали в тупик. Из одного товарного вагона выгрузили кайла, лопаты, ломики, треноги с маркшейдерским инструментом и чемоданчиками; из другого вагона – три щитовых домика под кухню, баню и туалет.
Первый день ушел на устройство нашего лагеря. Когда построили привезенные атрибуты для жилья, мы поняли, что здесь обосновываемся не на один день, а надолго.
Хемнитцкая группа поместилась в трех пассажирских вагонах. Еще в трех жили ребята из других городов Германии. А в двух последних, которые, как и три предыдущие, подцепили к нам на каком-то полустанке, расквартировались «нечистокровные арийцы», или, как их называли нацисты, «Гальбюде» (полуевреи).
В каком колене эти люди были евреями, неграми или поляками, трудно было подсчитать, но после покушения на Гитлера их всех загнали, впрочем, как и всех остальных «неблагонадежных», за колючую проволоку, в концентрационные лагеря.
Через день после нашего прибытия на станцию подвезли рельсы, чугунные шпалы, стрелочные переводы, накладки, подкладки, костыли и прочие принадлежности для железнодорожного строительства. Одновременно прибыло и несколько мастеров и здоровенный тучный немец, внешне похожий на Геринга, – Отто Штирер, – начальник строительства или, как его почтительно называли немцы, «Герр инженер».
В общем, этот Отто оправдывал свою фамилию, которая в переводе с немецкого на русский язык обозначала «Бык». Особое сходство с этим животным Штиреру придавала маленькая рыжая шляпа с небольшими полями и кисточкой на боку, неизвестно каким образом удерживавшаяся на макушке крупной головы этого борова Отто.
Прибывших рабочих разбили на несколько бригад. Первую послали километров за пятнадцать в лес корчевать пни, пилить деревья и расчищать место под строительную площадку; вторую – развозить рельсы и шпалы вдоль трассы, и, наконец, третью, самую многочисленную, оставили для укладки шпал, рельс и их подштопку балластом.
Несколько человек работало с геодезистами на разбивке трассы и строительной площадки под будущие корпуса и общую территорию будущего неизвестного нам сооружения в лесу. И, кроме того, кажется, еще одна бригада работала на погрузке и разгрузке балласта. Эти работы выполняли Гальбюде. Их вообще держали подальше от нас, на работах, не дающих нам контактировать.
В отличие от ставшей привычной для Остарбайтер жизни за колючей проволокой в лагере Хемнитцкого Айзенбанверке, здесь была создана обстановка кажущейся свободы. Но на самом деле мы все время находились под пристальным вниманием мастеров и полицейских, которые не спускали с нас глаз. Стоило кому-то сойти с трассы или отлучиться по естественным надобностям, как тут же раздавался окрик:
– Хальт! Вогин гейст ду? (Стоять! Куда идешь?)
Сейчас, вспоминая, как во сне, то тяжелое время, я вижу перед собой согбенные фигуры своих товарищей, обездоленных восточных рабочих, которые уже не надеялись, да практически уже и не могли бежать от истощения организма. Их помыслы были направлены только на насыщение своих желудков, пустых, как барокамеры.
Очевидно, среди заправил Рейха, а вернее, у них на службе были неплохие психологи, потому что с первого дня, как только люди попадали на территорию Германии, начиналась их психологическая обработка. Голодом, насилием и безысходностью подавлялись в человеке воля и стремление к свободе. Люди под действием таких мер в большинстве своем превращались в послушное орудие своих хозяев. Если находились смельчаки, которые пытались сохранить и защитить свое человеческое достоинство, то от таких быстро избавлялись: стреляли, вешали, высылали в концентрационные лагеря, где режим был еще невыносимее, или упрятывали в Кранкенхаус для экспериментирования.
Так работала фашистская отлаженная машина, направленная на производство покорных рабов. Все эксперименты с непокорными проводились у остальных на глазах, соответствующим образом рекламировались, чтобы возможно больше давить на психику. Таким образом достигался запланированный эффект.
За время моего пребывания в Хемнитцком лагере шесть или семь человек пытались сбежать. Каждого из них в тот же или на следующий день ловили, привозили в лагерь показать нам, прилюдно избивали и отправляли в Бухенвальд или другой концентрационный лагерь смерти. Лишь одного из совершивших побег мы так и не увидели. Правда это или ложь, но тогда, по заявлению лагерфюрера Шнеллера, беглец был растерзан овчарками, так как при поимке оказал сопротивление. Палачи даже для убедительности показывали кусок якобы его рубахи, залитый кровью.
Практически бежать из глубины страны без знания языка было невозможно. Кроме того, надо было хорошо знать географию и иметь приличный запас продовольствия, а также большое-большое везение и удачу. Но самое главное, что затрудняло побег, было, пожалуй, избежать встречи с населением, так как в такой стране, как Германия того времени, народ был настолько запуган собственным режимом, что каждый немец готов был предать соседа ради своего сиюминутного благополучия, даже друзей и родных, не говоря уж о выдаче властям какого-то Остарбайтер.
Из такой страны с устойчивым тоталитарным режимом удачно бежать мог один из тысячи и то в эшелоне с военными или по воздуху.
А мое положение было вдвое трудней, чем у любого из соседей по нарам, поскольку украинцем Марком Билым я был только здесь, в лагере, где хранились в канцелярии мои документы, являвшиеся своеобразным табу для моей личности.
Во всех случаях проявление мной свободолюбия сверх установленной Орднунгом меры вело меня прямой дорогой к виселице.
С 1942 года окружавшие меня люди за эти два года, проведенные в Германии, были физически и морально так истощены и угнетены, что уже не в состоянии были бежать и не пытались, а лишь иногда оказывали пассивное сопротивление своим палачам в виде отказа от службы в РОА и участия в других массовых мероприятиях.
Когда же дело пошло к поражению Рейха, то все порабощенные иностранные рабочие старались как-то выжить, чтобы дождаться освобождения, и больше всех этого дня ждали Остарбайтер.
На новом месте сначала я попал в бригаду, которая занималась укладкой шпал, рельсов, их закреплением и подштопкой. На каждой рельсе и корытообразной чугунной или стальной шпале стоял штамп фирмы «Круп».
Работа путеукладчика, надо сказать, довольно нудная и тяжела: переносить рельсы вдоль трассы, забивать костыли, предварительно установив подкладки и между рельсами накладки, а потом весь день, не разгибая спины, подбивать кайлом через каждый метр щебенку под шпалы, пока не выровняется в две параллельные нити весь железнодорожный путь.
Чтобы эта работа меньше нас выматывала и не приедалась, бригады через определенное время меняли местами. Так, дней через десять я переместился в лес на корчевание пней и расчистку строительной площадки.
В лесу хорошо. Вокруг свежий воздух и благодать. Перебивая стук топора, визг пил, скрежет лопат, до слуха доносилось щебетание птиц и стук дятла, кукование кукушек. В глубине леса встречались белки и даже олени.
Неподалеку от места, где мы работали, стояла небольшая рубленая избушка, возможно, служившая когда-то прибежищем для охотников или лесничего. Вдоль стен внутри этого сказочного домика были поставлены лавки, посередине стоял стол из толстых бревен, и, что самое главное, в избе была отличная печь и соль на длинных полках вдоль стен.
Непосредственно к лесу примыкало большое картофельное поле, а в самом лесу, кроме животных, встречались ягоды и множество грибов.
Картошка с поля была уже убрана, но, не знаю для чего именно (ведь немцы очень аккуратные и экономные хозяева), на перепаханной земле было оставлено через не слишком большие промежутки много картофеля и такого же, как он, по размеру булыжника.
В первый же день по прибытию в лес мне выпала очередь дежурить.
Ребята сложили в избушке на полках котелки и пошли пилить деревья и корчевать пни, а мне и напарнику Паше Кухтинову заказали к обеду грибной суп с картошкой и на закуску ягоды.
Что ж, заказ надо выполнять.
Грибы и ягоды мы собрали быстро, причем грибы отличные: боровики и маслята, рыжики и шампиньоны, опята и лисички, и еще множество всяких съедобных грибов, толк в которых знал Кухтинов. Он прекрасно в них разбирался и по ходу дела называл мне наименование гриба и учил отличать полезные грибы от плохих и ядовитых, то есть несъедобных.
С картошкой дело обстояло несколько сложней. Нам надо было пройти по полю и набрать ее так, чтобы нас не заметили свои мастера и полицаи из охраны, и не попасться на глаза какому-нибудь немецкому бауэру.
Я и Пашка вышли на опушку леса и стали, прячась за деревья, обходить картофельное поле со стороны, противоположной той, где работали наши ребята. Поскольку они были в лесу, а мы ушли на несколько сот метров от места их работы, то были уверены, что нас издали на таком расстоянии не только полицаи, а и свои не признают.
Картошки было много, поле большое. Мы постепенно увлеклись сбором разбросанной по полю картошки, набили ею полные пазухи и, поддерживая руками рубашки у пояса, почти не разгибались.
Довольные добычей и удачей, мы, выпрямились и только тут заметили, что перед нами, как из-под земли, вырос огромный немец с велосипедом и охотничьим ружьем.
– Хальт! Хенде хох, швайн! (Стоять! Руки вверх, свиньи!)
Двуствольное ружье было направлено прямо на нас. Своим воинственным решительным видом разъяренный бауэр показывал, что не замедлит пустить в ход оружие, если мы не остановимся, а будем бежать прочь. Но бежать уже было поздно и некуда, да и сил на это не оставалось.
Кухтинов начал медленно поднимать руки, которыми придерживал на поясе картошку, и та, освобожденная, затарахтела, скользя по ногам, о землю. Краем глаза с грустью взирая на крах нашего предприятия, я попытался все же, боясь оторвать руки от картошки, поправить дело:
– Их канн нихт майн Ганд ергебен…
Немец злорадно усмехнулся и потребовал подойти поближе. Мы робко приблизились, подозрительно глядя на его двустволку, которую тот не отводил, держа все время нас на прицеле. Между тем в моей голове мелькали мысли, что скоро война окончится, и глупо так никчемно в конце ее погибнуть. А от этого насупившегося жирного борова ничего хорошего ожидать не приходилось.
«Может быть, поднять руки, как Пашка, и высыпать картошку – пусть ею подавится? Иначе… мы здесь… будем лежать мертвыми на поле, а в лесу даже не узнают об этом и станут ждать с обедом голодные ребята, наши товарищи» – так думал я, в растерянности, с выпиравшей из-за пазухи, с трудом собранной на поле картошкой, с которой расставаться не хотелось.
И тут Пашка Кухтинов, ни слова не понимавший по-немецки, начал, жестикулируя, объяснять бауэру, что здесь картошка валяется под ногами и гниет, а мы – голодные – работаем и едим одну только брюкву и кольраби, от которых лишь дует живот. При этом Кухтинов так выразительно подносил руки к своей заднице и, надувая щеки, произносил: «Пф-ф-ф! Пш-ш-ш!», что был правильно понят жирным боровом.
Ошарашенный немец некоторое время молчал, потом надел на плечо ружье, сел на велосипед и поехал прочь. А мы подобрали рассыпанную Пашкой картошку и пошли с этой драгоценной ношей к заветной лесной избушке.
Из вареной картошки и грибов получился прекрасный суп, хотя в нем и не было ни грамма жира. Главное, что ребята остались довольны обедом.
О происшествии мы, разумеется, никому ни слова не сказали, но от последующего исполнения поварских обязанностей отказались единогласно, предупредив ребят, чтобы при сборе картошки выставляли наблюдателей.
Всю неделю, пока я работал на корчевке деревьев, наша лесная бригада шикарно питалась. Я даже умудрялся приносить грибы и картошку на ужин к себе в вагон. Потом начал оставлять кусочек маргарина от завтрака и бросать его за обедом в котелок. Получалась удивительная вкуснятина, в которой грибы заменяли мясо. Смесь баланды из шпината, крапивы, брюквы или кольраби с картофельно-грибной юшкой делала нашу пищу витаминозной и почти калорийной. Иногда я даже наедался и некоторое время не чувствовал голода и ноющей боли в желудке. Здесь, работая в путевой бригаде, я начал, наконец, выходить из состояния дистрофии. Если бы в это время мне попалось, как когда-то в Хемнитце, ведро манной каши, то я, пожалуй, уже не смог бы одолеть его в один присест…
Глава 9. Рожденный заново
1. Мои художества
Однажды, когда я снова работал в путевой бригаде на линии, к нашей группе вместе с мастером подошел «герр инженер» Отто Штирер. Он ткнул в меня указательным пальцем:
– Ферштеен ду Дейтш?
Не понимая, к чему он клонит, я осторожно ответил:
– Айн бисхен (немного).
– Гут, ком мит (хорошо, иди со мной).
Штирер отвел меня на несколько шагов, сказал, чтобы я выбрал себе напарника и пошел в город к нему домой напилить и нарубить дров.
На станции, где стоял наш состав, я жил в одном купе пассажирского вагона с Василием Охрименко, Иваном Чабаном и Николаем Левченко. Последний был немного выше меня ростом, на год моложе, красивый, смуглый, черноглазый парень с Украины. В путевой бригаде на железной дороге мы с ним почти всегда работали вместе. В этот день тоже. И я, долго не раздумывая, взял его в напарники.
В сопровождении полицейского, с запиской Штирера, мы направились в город.
Город – слишком громкое слово, так как это был маленький пристанционный поселок городского типа. Промышленными предприятиями здесь и не пахло. «Многочисленное» население его, которое не превышало и пяти тысяч человек, занималось в основном сельским хозяйством и обслуживанием железной дороги.
Усадьба, в которую привел нас полицейский, располагалась на тихой улице и состояла из большого фруктового сада, огорода, типичного немецкого двухэтажного кирпичного дома с высокой крышей под черепицей, чердачное отделение которого могло служить одновременно и спальней, и прачечной.
Во дворе были еще строения: большой кирпичный сарай, погреб, баня и туалет с двумя цементными выгребными ямами.
На всем этом хозяйстве лежала какая-то печать запустения и заброшенности.
Мне немного потребовалось времени, чтобы понять, что эта усадьба принадлежала до войны достаточно зажиточным людям. Они умели толково и экономно вести свои дела: все здесь было расположено рационально, весь получаемый от каждого клочка земли продукт, даже отходы, шли в дело и давали прибыль хозяину.
В большом сарае были устроены отсеки для хранения дров и угля. Кроме того, там имелись перегородки, где были стойла для лошадей, коров и прочего домашнего скота. В сарае я даже заметил отделение, в котором стояли: автоклав, нечто вроде механической соковыжималки и приспособление для консервирования фруктов.
Еще меня приятно поразило то, что опавшие с деревьев листья и плоды не сжигались, как у нас, и не пропадали зря. Все это осенью собиралось и сбрасывалось в одну из выгребных ям туалета. Перебродив с экскрементами за зиму, опавшие листья и фрукты становились прекрасным удобрением, которым весной поливали огород, не травя землю химикатами.
В усадьбе жила моложавая, привлекательная, белокурая вдовушка лет тридцати пяти, а может, и меньше. Заниматься и поддерживать все это, некогда цветущее, хозяйство, фрау было не под силу, да и незачем. Лошадей, коров и прочую живность она продала. Держала только несколько кур-несушек и сдавала меблированные комнаты первого этажа нуждавшимся в жилье холостякам и одиноким немцам вроде Отто Штирера.
Эта женщина с первого взгляда понравилась мне и своей внешностью, и голосом, наполненным какой-то обреченностью и грустью, и в то же время лаской, сочувствием и пониманием.
Эльза (так звали хозяйку усадьбы) впоследствии рассказала мне, что ее родители умерли еще перед войной в Испании, в 1939 году, муж и брат погибли на восточном фронте, а ее единственного ребенка, восемнадцатилетнего Августа, вместе с прочими гитлер-югенд забрали еще весной в армию, и никаких вестей от него она с тех пор не получала.
Два или три дня мы с Николаем с утра отправлялись к Эльзе. Пилили, рубили и складывали в сарай дрова. Потом она сказала, чтобы я заходил к ней один, и Коле пришлось вернуться назад в бригаду.
Дни, проведенные у Эльзы в усадьбе, хорошо запомнились, так как меня, во-первых, никто не подгонял, во-вторых, я был почти сыт, и, в-третьих, усадьба отдаленно напоминала мне хозяйство Бухариных и мое довоенное житье-бытье: небольшой сад и огород при доме, где постоянная возня с землей, деревьями и цветами всегда доставляла мне удовольствие. Чем старше я становился, тем большее место начинало занимать занятие землей после занятий спортом. Так что сельскохозяйственные работы стали моим хобби.
Эльза была интересной и одновременно работящей бабенкой. Она собирала со мной граблями листья и паданку в кучи. Потом мы грузили все это на тачку и вывозили в выгребную яму. Окучивали и утепляли стволы деревьев, копали картошку и свеклу, убирали морковку, помидоры, огурцы и другие овощи на огороде. Собирали фрукты в саду. Складывали собранный урожай в сарай и погреб.
Все дни, что я находился у Эльзы, мы дружно, наравне работали и ели. Хозяйка с грустью во время отдыха рассказывала мне о своем безвозвратно ушедшем прошлом. Она без стеснения и боязни проклинала Гитлера, отнявшего у нее младшего брата и мужа, и молила бога, чтобы он вернул ей единственного сына.
В такие минуты Эльза напоминала мне «Кающуюся Магдалину» Эль Греко.
Я подозревал, что мой благодетель Отто Штирер нескучно проводил вечера и ночи с этой аппетитной вдовушкой, которая днем отмаливала грехи, содеянные в темный период. Я же для нее был кем-то вроде духовника или пастыря.
Как-то во время одной из наших такого рода интимных бесед мне пришла в голову мысль нарисовать портрет Эльзы. Я рисовал неплохо, у меня получались хорошо перерисовки с картин и портретов, но никогда не рисовал я с натуры и не умел этого делать. Поэтому попросил хозяйку дать мне ее фотографию для увеличения. Она нашла такую, размером примерно шесть на девять, и вручила мне.
С фотографии на меня глядело прекрасное юное создание лет шестнадцати-семнадцати от роду, с распущенными светлыми волосами и большими задорными глазами. Оригинал отдаленно напоминал фотографию, только когда-то веселые глаза были теперь столь же выразительны, но уж очень грустны и безнадежно утратили задор молодости. Когда я об этом сказал Эльзе, она посмотрела на меня долгим взглядом, тяжело вздохнула и сказала:
– Аллес фергеен, Марко, аллес фергеен (все прошло, Марко, все прошло).
Это было в последний день нашей совместной работы и задушевной беседы.
Мы распрощались с Эльзой как хорошие добрые друзья, и я ушел с ее фотографией в кармане. Мне хотелось сделать для Эльзы что-нибудь приятное за ее доброту и доверие и вместе с тем оставить о себе память.
Дней десять я затратил на художество, и, поскольку в это время снова работал в путевой бригаде и к Эльзе уже не ходил, то выбрал ближайший выходной день и отправился к хозяйке с готовым портретом в гости.
Надо сказать, что охраняли нас к тому времени довольно условно. Считали только утром и перед сном, а в остальное время и в воскресенье можно было смываться куда угодно с разрешения мастера или полицая-охранника, которые, в свою очередь, передоверяли поддержание порядка старостам вагонов. Учитывая этот принцип распределения ответственности, мы старались обо всем договориться со старостой. Важно было только вовремя попасть на пересчет и меньше мозолить глаза мастерам и полицаям, чтобы не подвести своего старосту.
Так в воскресный день с трубочкой под мышкой я предстал перед ясные очи голубоглазой Эльзы, вдовушки-красавицы.
Она встретила меня в замечательном голубом шелковом халате, который очень шел к ее белокурым волосам и подчеркивал голубизну ее больших прекрасных глаз. Эльза в этом наряде была настолько хороша и эффектна (и она знала об этом), что я не в силах был оторвать взгляда от этой, в общем-то, молодой цветущей женщины…
Кого он ждала?
Во всяком случае, не меня.
Тем не менее, Эльза взяла меня за руку и повела к себе в комнату на второй этаж. В доме никого не было. Я развернул ватман и поставил его на туалетный столик так, чтобы полусвет выгодно оттенял портрет. Эльза прихлопнула в ладоши и воскликнула:
– О, Марко, ду бист Вундер! (чудо!)
С этими словами она поцеловала меня в щеку и погладила по голове, как сына…
И надо же было, чтобы в это мгновение в дверном проеме возникла, заслонив собой все пространство, тучная фигура Отто Штирера! Красный, с налитыми кровью глазками, как разъяренный бык, он ворвался в комнату, выхватил из кармана маленький браунинг, направил на меня и стал изрыгать на нас обоих всевозможные проклятия.
Я не в силах сейчас их перечислить, так как за сорок два года успел многое позабыть, да и не все понял из его тирады. Но смысл слов ревнивого постояльца в переводе на русский цензурный язык сводился к следующему: за связь с немкой иностранец, а тем более, русский, по законам Рейха подлежит повешению или расстрелу, а немка-любовница – стрижке волос, осмеянию у позорного столба и отправке в концлагерь. Меня – «ундербар Гунд» (неблагодарную собаку) он собирался тут же пристрелить, уверенный в том, что за это убийство не понесет никакого наказания. Даже, может быть, поощрение…
И в который раз мне подумалось: «Вот и настал глупейший конец моим мытарством «Вечного жида», о котором рассказывал Остап Бендер в «Двенадцати стульях» Ильфа и Петрова. Только я погибну не от рук петлюровцев и, что обидно, не потому, что я – «жид», а от руки ревнивого нациста за мнимую связь с арийкой».
Эльза, поняв, что дело принимает серьезный оборот, выскочила вперед, как пантера, загородив меня собой и расставив руки, не давая мне выходить к Отто и тому приблизиться.
Лучший способ защиты – это нападение. Эльза использовала его в полной мере.
Я никогда не видел такой разъяренной бабы!! Халат, ее шикарный халат, распахнулся, обнажив красивые стройные ноги, волосы распустились, лицо раскраснелось. Она была прекрасна и страшна в своем гневе. Эльза называла своего жильца «думмкопф, генгст, феттер путер», что значило «глупец, жеребец, жирный индюк», и еще Бог знает кем и чем до тех пор, пока он не упрятал оружие и отступил, выпуская меня из этой злополучной усадьбы, минуту назад казавшейся мне раем и моментально превратившейся в ад.
Я, как ошпаренный, вылетел со второго этажа через сад и калитку на улицу и лишь в конце забора остановился, повернулся лицом к дому и послал в адрес Отто и его прекрасной дамы трехэтажный мат…
Да простит меня за это ни в чем не повинная красавица Эльза!
Немного отдышавшись, я зашагал в сторону железнодорожной станции к своему составу, вагону и купе. На вопросы Николая, Ивана и Василя, почему так быстро пришел и что принес за свои труды, я со злостью вытащил из кармана руку и скрутил большую дулю.
Больше к Эльзе я не ходил. Не пошел и тогда, когда Отто отозвал меня в сторону, вручил пакет бутербродов и вроде виновато попросил, чтобы я снова пришел помочь Эльзе по хозяйству…
По всем признакам война подходила к своему законному концу.
Глупо рисковать жизнью не хотелось. А я, без особых на то причин, уже дважды в течение одного месяца стоял под дулом…
2. Концессионеры
Еще во время первых посещений Эльзы я и Николай приметили, что бауэры на своих картофельных полях копают неглубокие, шириной метров десять и длиной не менее тридцати метров рвы, засыпают их картошкой, а потом перекрывают эту искусственную пирамиду соломой вперемешку с конским навозом. Образуется так называемый «кагат» с отдушинами вверху – прекрасный напольный погреб, в котором картофель хранится всю зиму до самой весны. В Германии зимы не суровые, и устройство кагатов, как оказалось, обычное дело.
«Кагаты» никем не охранялись, так как каждый бауэр был уверен в неприкосновенности своей личной собственности… пока русские Остарбайтер не внесли в эту уверенность некоторые поправки.
Я и Николай до поры до времени помалкивали о сделанном нами открытии. Когда же на поле, вдоль которого мы прокладывали железнодорожное полотно, картофельные запасы исчерпались, мы собрали в своем купе Совет вагона.
На Совете присутствовало по представителю из каждого купе. Общую обстановку доложил Николай Левченко. Я предварительно начертил на листе бумаги топографическую карту, на которой обозначил восемь или десять известных нам с Николаем кагатов. Еще семь обозначили остальные ребята из нашего вагона. Эти нанесенные на бумагу «объекты», или «продовольственные запасы», мы обозначили номерами и разыграли между купе как беспроигрышную лотерею.
Слово взял Василь Охрименко – староста нашего вагона, парень из-под Киева. Он хорошо знал немецкий язык, иногда выступал у нас в качестве переводчика, была старше остальных по возрасту и пользовался авторитетом среди товарищей. Василь прежде всего попросил всех присутствовавших предупредить жителей нашего вагона, чтобы тайна источника питания ни при каких условиях не была разглашена по составу; выходить на добычу только вдвоем и строго по графику с часа ночи до четырех утра; после своей «работы» тщательно заделывать отверстия в кагатах, не оставляя никаких следов; стараться держать картошку в тайниках вне вагона.
Нарушители данного соглашения по решению Совета подлежали строгому и немедленному наказанию – снятию с довольствия без выходного пособия до конца сезона.
Хотя наш Совет и напоминал чем-то «конференцию детей лейтенанта Шмидта», но на нем была принята не менее важная конвенция, справедливо распределены меж членами «корпорации» эксплуатационные участки, точно и четко установлен порядок разработки «концессии».
Два кагата, доставшиеся нашему купе, располагались километра за три от станции, на поле, со всех сторон окруженном лесными полосами, одним краем примыкавшем к небольшому хутору. Участок, как участок: не далеко и не близко. Главное, что мы почувствовали себя собственниками «продовольственного склада».
Разбившись на два добычных звена, мы стали по очереди ходить за картошкой: я в паре с Иваном Чабаном, Николай Левченко с Василем Охрименко. Добыча наша хранилась в надежном тайнике, делилась поровну между членами нашей четверки. Запаса от одной «взятки» хватало обычно на неделю-полторы, не больше, потому что аппетиты у нас в то жуткое время были зверские. Так и ходили мы по графику каждые десять дней собирать урожай: то я с Иваном, то Николай с Василем.
Риск был большой, я это понимал, и каждый раз, отправляясь в поход, соблюдал максимум предосторожности, вспоминая свою встречу с вооруженным бауэром. Но то было днем, это – ночью. То мы собирали валявшееся на поле, а это – воруем из кагатов. Попадись мы ночью любому бауэру на месте преступления, он бы, не раздумывая, выпустил бы в нас заряд из двух стволов одновременно. А дальше – поминай, как звали…
Но голод гнал нас на этот огромный, однако оправданный, риск.
Однажды, в очередную вылазку, мы с Иваном поднялись ровно в полночь, оделись потеплее, так как ночь была темная и холодная, осторожно прошли мимо дремавшего в первом купе полицейского и вышли из вагона. Затем достали из тайника два мешка, завязанных веревками по углам наподобие рюкзаков или солдатских вещмешков, одели их на плечи, перешли через многочисленные нити железнодорожных полотен, спустились с насыпи и двинулись по направлению к лесу, за которым простиралось заветное поле с «нашими» кагатами.
Я шел, едва поспевая за Иваном и спотыкаясь о многочисленные кочки.
Еще когда мы вышли из тускло освещенного вагона наружу и погрузились в темноту ночи, я почувствовал что-то неладное со зрением. Надо было предупредить об этом Ивана и вернуться. А я промолчал и пошел, как слепой, за товарищем, вытянув руки вперед, ничего не различая, кроме его спины, и надеясь, что вот-вот наступит адаптация, и я буду снова все хорошо видеть. Но серая пелена все время мешала глазам и не проходила. Я боялся даже всерьез подумать и признаться, что обнаружил у себя признаки «куриной слепоты», и только попросил Ивана идти не так быстро.
В первую совместную экспедицию я вел напарника к заветным кагатам, прекрасно ориентируясь на местности.
В этот раз он шел впереди, а я – за ним следом, боясь потерять из виду маячившую вперед спину товарища, которую определял скорее по звуку шагов и дыханию, чем по силуэту, ощущая его близость.
Выйдя из рощи, мы прилегли на землю: поле было пустым и ровным, кагаты на фоне серого неба не вырисовывались. То, что я их не увидел, меня не удивило, но то, что кагаты не обнаружил Иван, у которого было соколиное зрение, и который прекрасно ориентировался в темноте, – настораживало. Неужели заблудились?
По времени, проведенному в дороге, мы должны были быть около кагатов. Может быть, из лесу мы вышли не на то поле? А я ничего не мог вразумительно сказать, потому что шел слепо за Иваном.
Я предложил постоять и спокойно подумать, разобраться по порядку, как мы двигались после того, как спустились с насыпи, проследив каждый наш шаг по местности.
Так постепенно мы выяснили, что находимся по правую сторону лесосеки, а «наше» поле должно быть слева.
Примерно через час мы подползли к заколдованным буртам картошки, и, лежа на холодной земле, стали наполнять мешки.
«Работу» по добыче картофеля из кагатов легкой не назовешь. Сначала нужно аккуратно по слоям снять укрывавшую картофель «шубу» толщиной не менее сорока сантиметров, причем, разрабатывать этот забой полагалось под углом не менее тридцати градусов вверх, чтобы картошка сама сыпалась в подставленный мешок. Добытчику оставалось только время от времени шевелить ее кистью руки. Потом образованное отверстие необходимо было тщательно послойно заделать, чтобы не оставить никаких следов от ночной вылазки. Эта работа, особый вид добычи провианта, – целая наука.
Под прикрытием кагатов, делавших нас незаметными со стороны хутора, нагруженные картофелем, мы по-пластунски отползли к лесу. На опушке поднялись, отряхнулись и с сознанием выполненного долга, так как дальше оставались сущие пустяки, зашагали к станции. Когда поднялись на насыпь, было уже, наверное, часа три ночи.
На станции, обычно тихой и пустой в это время, чувствовалось оживление. Пути были забиты воинскими эшелонами.
– Ну, брат, мы, кажется, влипли, – сказал Иван. – Там полно фрицев.
– Давай немного подождем, может быть, разъедутся, – неуверенно предложил я.
– Не похоже. Пошли лучше к туннелю, не то здесь погорим.
Я согласился, и мы пошли к водосбросному туннелю, находившемуся за полкилометра от наших вагончиков, почти около самого здания станции.
Хоть я немного и попривык к темноте, но все же еще плохо различал предметы. Стараясь не упускать из виду товарища, я неуклюже начал сходить по диагонали с насыпи.
Наверное, спускаясь, я наделал много шума, потому что на путях вдруг поднялся переполох. Мы услышали выкрики часовых и выстрелы. Бросились бежать к туннелю.
Что за невезение?
Что за тяжелая ночь сегодня?
То никак не могли найти кагат, а теперь остается потерять добычу, а самим попасть под пули «фрицам»…
Я задыхался, в висках стучали молотки, а я летел, стараясь не отстать от напарника…
Мы почти одновременно нырнули в туннель и проползли по нему на противоположную сторону. Там, на выходе, укрыли в канаве, чем только было возможно, наши мешки, кое-как привели себя в порядок, крадучись добрались до сборных домиков – наших подсобок, а от них поднялись к вагону.
На станции продолжалась стрельба и переполох, возникший из-за моей неловкости. Однако у наших вагонов стояла спокойная тишина, не вызвавшая у нас никаких подозрений. Мы быстро разделись, спрятали под матрацы одежду, влажную, грязную и могущую с головой выдать, чем занимались в эту ночь ее хозяева. Тем не менее, проделав эту работу, мы улеглись на полки и притворились спящими…
Между прочим, мы так стремительно ворвались в вагон и промчались мимо дремавшего старика-охранника, что он никак не мог не заметить беглецов-воришек. Тем не менее, он не шелохнулся и не подал виду, что засек нас.
И когда, примерно через час, офицер из железнодорожной охраны учинил ему допрос: «Все ли на месте в вашем вагоне? Не укрываются ли в вашем вагоне среди Остарбайтер диверсанты?» – наш старичок спокойно ответил, что стоит на вахте уже восемь часов, и что за это время никто из вагона не выходил и в вагон не входил: ни из своих, ни из чужих.
Только через ночь, когда страсти поутихли, и воинские эшелоны покинули станцию, мы смогли перенести свою добычу в тайник и возобновили временно отложенные походы.
В ту ночь, когда мы с Иваном уже спокойно перетаскивали картошку, я понял, что стал плохо видеть в темноте и ориентироваться – тоже. При дневном свете зрение оставалось почти таким же, как и прежде, а ночью…
Кто-то из ребят посоветовал есть побольше морковки, и я при каждом удобном случае стал на нее налегать, соперничая с кроликами. Зрение действительно немного улучшилось, я стал более или менее ориентироваться ночью, но все же не так, как раньше.
3. Второй фронт
Наступил 1945 год.
В первых числах февраля над нашей небольшой станцией впервые пролетели краснозвездные самолеты. Они сбросили листовки, оставив в воздухе необычные следы своего полета: густые туманные полосы, как от дымовой завесы.
В листовках сообщалось о состоявшейся в г. Ялте конференции глав правительств трех держав-союзников и изображены сидящие рядом со Сталиным Рузвельт и Черчилль.
Текст листовок был напечатан на нескольких языках: русском, английском, французском и немецком.
С восторгом и гордостью мы взирали на близкие и такие далекие, дорогие и милые, до боли родные сердцу нашему самолеты, и завидовали белой завистью летчикам, сидящим в них за штурвалом.
В эти дни «гальбюден» перестали направлять на железнодорожные работы, а, построив утром одновременно с нами, стали уводить под конвоем в город. У одного из них я узнал, что «гальбюден» водят в городишко на строительство противотанковых укреплений. Почему именно здесь, в этом маленьком городке, стоятся такие укрепления? Все задавали себе этот вопрос, но никто не мог на него ответить.
На станцию начали прибывать эшелон за эшелоном с эвакуирующимися немцами из восточных районов Германии. Нашкодившие бюргеры пытались укрыться от возмездия. Вся фашистская нечисть спешила на запад.
У них, конечно, ничего толком нельзя было узнать об обстановке на восточном и западном фронтах, потому что они нас, Остарбайтер, боялись и шарахались от нас, как от чумы.
И тут, из желания как-то узнать правду, я все-таки воспользовался предложением Отто Штирера посетить его протеже Эльзу. Предварительно покуражившись и выразив якобы недовольство, я все-таки пошел.
Хозяйка встретила меня чуть ли не с распростертыми объятиями. Упрекала, что не реагировал на ее приглашения.
Я помог Эльзе сделать кое-что по хозяйству, но главное, что мне удалось узнать и ради чего я пришел в дом Эльзы, было то, что советские танки прорвали немецкую оборону и вышли в район г. Котбуса. А это было не так уж и далеко от нашего местонахождения…
Это объясняло многое.
Становилось ясным, почему так поспешно немцы принялись за строительство противотанковых укреплений. Они боялись за свои шкуры. Боялись, что русские танки прорвутся к железнодорожному узлу. Боялись справедливого возмездия.
Сказанное мне Эльзой подтвердила и ее подруга, заскочившая к ней поболтать.
Эта экзальтированная дамочка спросила у меня: «Правда ли, что русские солдаты насилуют немок по семь-десять человек одновременно?» Оказывается, ей так сказала бежавшая из Восточной Пруссии родственница. Я заверил, конечно, моих любопытных дам, что это неправда, что такие дела могли себе позволить только их молодчики из СС с нашими женщинами на оккупированной территории Советского Союза. Успокаивая их, я не в силах был сдержать радость и даже злорадство от только что услышанного сообщения: «Наши близко!» Эльза и ее подружка поняли мое настроение и наперебой стали меня упрекать:
– Тебе хорошо. Тебя твои русские не тронут, а нас будут насиловать. Если б еще по двое или по трое. А если по десять?
– О, майн Готт, дас ист унмеглих! Эс канн их нихт баштеен! (О Боже! Это невозможно! Я этого не выдержу!)
«Ничего, – думал я, – что-что, а это вы еще как выдержите, как миленькие выдержите и вспоминать будете с удовольствием!»
В середине февраля, в один из обычных дней, мы кончили работу чуть раньше, чем обычно, еще засветло. На прибывшую из-под балласта платформу нас заставили уложить весь инструмент (раньше мы оставляли его всегда в сторожке), сесть на эти платформы с ним и ехать на станцию. Мы ничего не могли понять, наш и другие охранники тоже. Решили, что кто-то из бауэров пожаловался на разграбление кагатов, и предстоит очередной шмон. Такое уже бывало. Но обычно в этих случаях наш добряк-охранник предупреждал нас как бы случайно, между прочим, чтобы попрятали картошку и другие вещи, которые не полагалось держать в вагонах.
На этот раз наш старый добрый немец не мог ничего сказать. На всякий случай мы подготовили свой вагон к обыску и другим случайностям. Мы долго ждали, но тщетно.
Так, ничего не дождавшись, мы улеглись спать. Предполагаемого шмона не случилось, и спали мы спокойно с радужными надеждами на скорое освобождение от рабства…
Часа в три ночи я проснулся от сильного толчка в бок и хриплого шепота Васи Охрименко:
– Марко, вставай! Нас куда-то везут!
Действительно, наш вагон слегка покачивало, колеса характерно постукивали по рельсам. Я прильнул к стеклу: за окном мелькали столбы и деревья, уносясь назад в глухую тьму ночи. Сомнений не могло быть: мы движемся.
Вскоре весь вагон был на ногах.
Когда состав тронулся?
Сколько времени мы в пути?
Куда мы едем?
Никто ничего не знал. Василь пошел выяснять все это у полицейского, но тот только моргал спросонья глазами и ничего не мог сказать, кроме одного:
– Аллес гут, реген зи зих дохт нихт ауф! Аллес гут! (все хорошо, не волнуйтесь, все хорошо!)
Когда рассвело, на здании вокзала, у которого мы остановились, мы прочитали название: «Глоухау». Наш охранник пояснил: «Похоже, что нас везут на запад».
К составу подошла железнодорожная полиция. Выстроившись у каждого вагона по два человека, они открыли двери и выпустили нас вместе с нашим недоумевающим старым охранником под осточертевшие окрики:
– Лос, лос! Иммер лос!
Прибывших рабочих построили, тщательно пересчитали, накормили из термосов баландой, выдали по пайке хлеба и маргарина.
В Глоухау на станции мы простояли около часа. Закончив процедуру кормления, нас снова загнали в вагоны, заперли, и состав тронулся дальше…
К полудню мы добрались до Цвикау. Здесь нас загнали в небольшой тупик. Опять выставили чужую охрану и под страхом расстрела не разрешили никуда ни на миг отлучаться.
В Цвикау я обратил внимание, что наш состав вроде бы стал укороченным. Присмотрелся: оказалось, что в нем отсутствовали три вагона с «гальбюден» и прицепленные к ним платформы. Эти вагоны пригнали вечером, прицепили к нам, и весь теперь уже полный состав двинулся дальше.
Позже я узнал, что людей из последних трех вагонов задержали для разборки и погрузки оставшихся щитовых домиков, рельсов и шпал.
Часто останавливаясь в пути, мы медленно продвигались на юго-запад.
Как-то утром я проснулся от необычайной тишины и свежести воздуха. Вагоны не двигались, колеса не стучали. В окна купе и коридора по обе стороны состава заглядывали стройные сосны и ели.
Мы стояли в тупике, на небольшой станции, в Тюрингенском лесу.
И пошло… поехало…
Опять пошло то, что в поговорке звучит следующим образом: «Эта сказка хороша, – начинай сначала».
Мы снова, едва разгрузившись, принялись за прокладку железнодорожного полотна в глубь леса и расчистку площадки в его недрах, под неизвестно зачем понадобившийся немцам котлован. Через пару недель наше железнодорожное полотно углубилось в лес примерно на пару километров. Там был сооружен тупик, в который загнали наш состав из восьми пассажирских вагонов, а рядом были возведены наши подсобки и снова, как и прежде, началась «привычная» осточертевшая жизнь бесправных бродяг.
Нужно было и на новом месте решать продовольственную проблему. Снова мы собрали совет, на котором решили послать наиболее расторопных «детей лейтенанта Шмидта» на разведку с определенным заданием: обнаружить и нанести на топографическую карту все имеющиеся на пять километров в округе кагаты.
После выполнения поставленной задачи разработка «концессий» пошла своим чередом.
Прятать картошку нам здесь было гораздо легче. Да мы ее почти и не прятали, потому что жили в глубине леса, как лешие. Ни один бауэр не решился бы сунуться к нам со своими претензиями. Они нас просто боялись.
Отто Штирер и на новом месте не оставил меня без внимания. Видно, этот барин уже не мог обойтись без моей помощи.
Не прошло и десятка дней после приезда, как Отто Штирер повел меня на свою новую квартиру по лесной тропинке, которая вывела нас на окраину маленького городка под названием Штаат, что значит в переводе на русский «государство».
Этот городок и был карликовым государством, окруженным зеленью Тюрингенского леса.
После войны я тщательно искал его на картах ГДР и ФРГ масштаба 1:200000 и не смог найти. Поэтому мне трудно назвать его координаты. Тем не менее, я уверен, что Штаат находится на юго-западе Восточной Германии, примерно в ста двадцати километрах от Хемнитца, на границе Саксонии и Тюрингии, на одной из живописных опушек Тюрингенского леса.
Через лес и городок, в складках местности, протекала маленькая речушка, которую скорее можно было назвать ручейком или родником, так как в лесу она часто терялась среди зеленых сосен и елей и только непрерывным журчанием в этой строгой тишине напоминала о своем присутствии.
Квартира Штирера находилась на втором этаже большого двухэтажного коттеджа под черепицей, где чердак служил хозяевам, как обычно, третьим этажом.
Дом этот был поменьше и поскромнее Эльзиных хоромов. Он стоял в центре усадьбы больших размеров. Его занимали пожилые, овдовевшие брат и сестра по фамилии Гальбаужр, у которых из бывших членов семьи остались только две дочери – двоюродные сестры Руть и Велля.
На этот раз Отто Штирер привез с собой новую, не первой молодости фрау, худую и длинную, как жердь, пани Ядвигу. Не знаю, может быть, эта дама сердца была истинной женой любвеобильного Отто, но внешне она была полной противоположностью быка Штирера. Он со мной по этому поводу не делился, и все-таки мне думается, что Ядвига в это смутное время пристроилась к герру инженеру в качестве очередной Либлингсмедхен ауф фрюйяр (любовницы на сезон), но Эльзе она и в подметки не годилась.
Отто показал мне усадьбу, познакомил с фрау Ядвигой, попросил выполнить все ее указания, кроме импровизаций на художественные темы. При этих словах он так заговорщически-лукаво на меня глянул, что ничего не понявшая Ядвига потом долго пыталась выведать, о чем мы договаривались с герром инженером. А он, между прочим, просил меня заодно и помалкивать о незабываемой фрау Эльзе.
Глупый «бугай» Отто, он даже не мог себе представить, что до его любовных похождений мне нет никакого дела, что его очередная пассия Ядвига как женщина для меня не представляет никакой ценности (на меня к этому времени уже начал влиять женский пол), тем более, что на ее фоне, из-за занавесок первого этажа коттеджа на меня глядели две пары любопытных лукавых глаз молоденьких сестричек: Руть Франке и Велли Гальбауэр.
Ядвига не отличалась оригинальностью. Прежде всего, она попросила напилить и нарубить дрова из шпал и бревен, которые Отто прислал с нашей стройки. Я пообещал выполнить эту работу на следующий день вместе с напарником. Ядвига согласилась. Назавтра я пришел в усадьбу вместе с Николаем Левченко. Кстати, мастера, видя, что Штирер ко мне благоволит, отпускали меня в любое время, и когда я сказал, что мне нужен в помощь Николай, то тоже возражений не последовало.
Накануне Ядвига успела меня представить семьям Гальбауэр и Франке, поэтому, когда Велля и Руть вынесли из кладовой пилу и топоры, я тут же представил им Николая. Сестрицы назвали свои имена, дружно сделали книксен, рассмеялись и удалились. Но… по шевелящимся занавесям мы угадывали их присутствие за окнами и ощущали на себе их любопытные взгляды.
Невольно мы подтянулись, стараясь в своих робах выглядеть как можно изысканней и молодцеватей. Не знаю, насколько это нам удалось, но девушки явно повлияли на рост производительности труда. Работа закипела, и поленница начала расти как на дрожжах.
К концу дня Руть и Велля набрали из колодца воду и по завершении работы стали попеременно поливать студеной водой наши разгоряченные тела и натруженные руки. Это занятие, видимо, доставляло им удовольствие, так как сестрички звонко хохотали, подзадоривая нас и друг дружку.
На дворе было еще довольно прохладно, и мне было не до смеха от холодной воды из колодца, льющейся на меня со всех сторон. Но я терпеливо переносил шалости Велли и готов был мыться таким образом до посинения, сохраняя улыбку на лице, лишь бы эта девчонка с темно-синими лукавыми глазками не уходила.
После водной процедуры мы с Николаем натерлись докрасна махровыми полотенцами, и фрау Ядвига повела нас в дом кормить.
Хорошо, что девушки не зашли вместе с нами на кухню и не могли видеть, как мы, как голодные волки, расправляемся с едой за обедом. Ядвига тоже, наверное, впервые столкнулась с тем, что два человека за один раз смогли так много и быстро уничтожить. Она едва успевала подносить к столу, как пища исчезала в наших утробах. Мне думается, что Отто Штирер в эту ночь лег спать голодным, потому что я и Николай уничтожили в один присест все запасы съестного, которые приготовила Ядвига.
А ведь это все было приготовлено не только для нас, но и ему и на обед, и на ужин, а, возможно, еще и на завтрак следующего дня.
4. Разбойники из Тюрингенского леса
В начале марта работы по строительству железной дороги сократились до минимума, а в середине месяца и вовсе прекратились.
Станцию запрудили эшелоны с эвакуированными немецкими семьями, торопившимися навстречу «второму фронту», то есть бежавшими подальше на запад, в американскую или английскую зону предполагаемой оккупации. Каждый день теперь приносил новости одну интереснее другой.
В один из мартовских дней мы проснулись без охраны. Старички-полицейские с удовольствием побросали свое оружие и отправились куда глаза глядят. Заодно с ними смылись мастера. Следом приготовились уходить Гальбюден. Один из них, Вилли Бильдер (возможно, «Бильдер» было его кличкой), художник-профессионал, у которого я брал карандаши, ластик и ватман во время своих художеств, сказал, что они разъезжаются пока по родственникам на запад Германии, а потом, после войны, когда все это кончится, вернутся к своим домашним очагам и семьям. Идти сейчас на восток Гальбюден не рисковали, так как там скопилось множество немецких войск, особенно СС, стрелявших и вешавших каждого, подозреваемого в измене Фюреру. А на запад отсюда можно было пройти и даже проехать почти беспрепятственно, потому что фронта на западе, по сути, уже, как такового, не существовало.
Вилли Бильдер был, конечно, прав, и мне оставалось только пожелать ему и его спутникам, друзьям-бедолагам, счастливого пути.
Нам, советским гражданам, на западе нечего было делать. Оставалось лишь ждать удачного случая, чтобы обрести полную свободу. Пока же мы, поскольку остались без охраны и хотя бы слабой защиты, а это было небезопасно в столь смутное время, решили организовать защиту собственными силами. Восемь автоматов и небольшой запас обойм с патронами остались нам от старичков-полицейских. На первый случай этого было достаточно. Но только на первый…
Жил с нами в вагончиках один парень, сорвиголова Толька Дудник.
Когда сбежала охрана, он у кого-то из полицаев «одолжил» парабеллум и начал рыскать с ним где попало. Молодой, красивый, здоровый Толька, как застоявшийся в стойле жеребец, бросился расходовать свою неуемную энергию на все, что взбредало в его буйную и безрассудную голову, пользуясь безвластием. Некоторые ребята, особенно юнцы, восторгались его бесчисленными «подвигами», и это будоражило еще больше его и без того больное воображение. Толька Дудник мнил себя героем и вышел из всяческого подчинения – стал неуправляемым. Он воображал себя Робин Гудом Тюрингенского леса.
Как-то Дудник прибыл в лагерь на собственном выезде – похищенном у какого-то незадачливого немца велосипеде.
Дурной пример заразителен: в нашем лагере на колесах чуть ли не каждый день начали появляться новые велосипедисты.
Взять чужой велосипед не составляло труда, так как у немцев почти каждый член семьи, от мала до велика, имел колеса и, по общепринятым нормам, заходя в магазин или еще куда по своим делам, оставлял свой велосипед без присмотра.
У меня тоже был велосипед, но не ворованный, а подаренный Рутью Франке, сестрой Велли. Это была замечательная двухколесная машина ее покойного отца Рудольфа.
Однако не всем велосипеды достались честным способом, поэтому конфискация и похищение их продолжались до тех пор, пока в нашем жилом лагере на колесах не осталось ни одного человека без личного двухколесного транспорта. И все равно случаи мародерства и грабежей со стороны нашей публики по отношению к местному населению не прекращались. Теперь отчаянные головы под руководством Тольки Дудника совершали крупномасштабные операции.
И надо же было такому случиться, чтобы в этот «горячий» период Тольке встретился в лесу на тропинке мой «благодетель» Отто Штирер, неизвестно что там делавший и куда направлявшийся.
Дудник, конечно же, не собирался выяснять у него никаких подробностей. Он был доволен уже тем, что перед ним стоял сам живой «герр инженер». Толька со своей оравой притащил «представителя Рейха» в наш лагерь, учинил над ним показательный суд, на котором под бурные аплодисменты таких же головорезов, как сам, приговорил бедного Отто к смертной казни через повешение.
Меня, к несчастью для Штирера, в это время в лагере не было. Я с Николаем, Веллей и Рутью с утра поехали куда-то на велосипедах по делам девчонок. Об этом случае мы узнали позже. Смеясь и перебивая друг друга, об этом нам рассказали Василь Охрименко и Иван Чабан.
В вагонах подходящей веревки не было. Толькины «шестерки» где-то нашли и принесли какой-то прогнивший канат, который, конечно, не смог выдержать такого борова, каким был Штирер. А он все просил, стоя с веревкой на шее, чтобы его мучители позвали меня на «суд» (должно быть, в качестве свидетеля защиты).
Меня, разумеется, не нашли, но к месту казни пришли мои сожители по купе Василь и Иван, которые буквально вытащили Отто из петли, и, к неудовольствию Тольки Дудника, отпустили «герра инженера» на все четыре стороны.
На мой вопрос, почему они не выведали у Отто, что мы строили в Саксонии и здесь в Тюрингии, Василь ответил:
– На хрена оно тебе надо? К твоему Штиреру невозможно было подойти, перед нами стоял не человек, а бочка с дерьмом, от которой несло за версту…
Как-то вечером Толька Дудник притащил из лесу два или три немецких автомата и обоймы с патронами. На наши расспросы он ответил, что наткнулся в лесу на группу немецких солдат, вступил с ними в бой, троих уложил, а остальные бежали с поля боя.
Мы его поругали за глупый риск и решили проверить, правду ли он говорит. На рассвете Василь, Иван, Николай и я пошли на разведку в лес.
Толька был, конечно, смелым парнем, но это не мешало ему быть изрядным вруном. Никаких убитых немцев в лесу мы не нашли. Не нашли мы и гильз на месте воображаемого «сражения».
Зато на обратном пути мы столкнулись с солдатиком из гитлер-югенд, который торопливо сбрасывал с себя солдатскую форму и натягивал гражданскую одежду. Мы прервали его занятие, когда он вдевал ногу в брючину. Юнец от неожиданности споткнулся и упал, перепуганный внезапным появлением вооруженных «рус партизанен». На наши вопросы, кто он и где его оружие, этот «храбрый заяц», не поднимаясь с колен, завопил:
– Габ нихт гешосен! Габ кайн гетотен! (Я не стрелял! Я никого не убивал!)
Этот пацан напомнил мне нас с Кухтиновым, когда мы просили прощения у разъяренного бауэра, стоя против направленного на нас ружья, объясняя, что мы берем его картофель только потому, что голодны. Думая об этом, я невольно пожалел молодого неповинного мальчишку-«вояку» и сказал ребятам, чтобы отпустили пацана. Когда этот цыпленок понял, что мы не собираемся его убивать, он пришел в себя, переоделся и охотно показал нам, где спрятал в лесу автомат. Кроме того, он сказал, что в лесу много дезертиров, что все они бегут на запад, чтобы сдаться в плен.
После этой вылазки в глубь леса мы поняли, что Толька наврал о своем воинском подвиге, и развенчали «героя». Но дело было даже не в этом, а в том, что лес стал прибежищем дезертиров, а это было чревато всякими неожиданностями.
Решили собрать Совет, теперь уже не продовольственный, а военный, и не одного вагона, а всей колонии.
Собрали, обсудили создавшееся положение, составили график круглосуточного дежурства по охране лагеря, так как убедились еще через день, что Тюрингенским лесом пробираются на запад вооруженные немецкие соединения и небольшие группы дезертиров.
Лес стал для гитлеровцев убежищем, и они были опасны, как смертельно раненный зверь. Не исключалось, что из мести эти недобитые гады могли напасть на нашу колонию на колесах и перестрелять всех до единого.
Исходя из этого здравого заключения, на Совете было также принято решение, кроме охраны, организовать группу разведки, в обязанности которой входило, кроме разведданных, самим предпринимать операции по выслеживанию и разоружению солдат-одиночек и небольших группок, не вступая в перестрелку. Все это делалось для того, чтобы пополнить свой арсенал необходимым количеством оружия и боеприпасов.
В нашем лагере-на-колесах жило около двухсот восточных рабочих, из которых не более пятидесяти владело огнестрельным оружием. Поэтому на Совете договорились об обучении всех стрельбе из немецких автоматов. Каждый вагон стал взводом из четырех отделений. А весь состав превратился в Восточный батальон. Назначили командиров отделений и взводов из бывших военнослужащих. Командиром батальона стал Вася Охрименко. Мне была поручена штабная работа и возложена ответственность за организацию обучения стрельбе и строевой подготовке.
Все было решено и зафиксировано на бумаге, подписано командирами взводов от каждого вагона. Вроде получалось хорошо, но на деле наше воинское подразделение, наш сборный батальон скорее напоминал лагерь анархистов! Я больше всего боялся, чтобы наши горе-бойцы в какой-нибудь случайной ссоре не перестреляли друг друга.
Стрелять в глубь леса ходили с большой охотой все до одного и скоро научились.
Со строевой подготовкой дело не ладилось: каждый тянул волынку, считая строевую лишней обузой, хоть я и включил в нее элементарные понятия о знании и исполнении некоторых необходимых команд. Убеждения плохо действовали, дисциплина хромала на обе ноги. Так тянулось до тех пор, пока не произошло ЧП. Разведка наткнулась в лесу на труп Тольки Дудника. Он был буквально изрешечен пулями и разодран на части.
Похоронили Анатолия около лагеря.
Его дикая бесславная смерть послужила предостережением для слишком горячих, бесшабашных и легкомысленных голов. Люди, наконец, поняли, что без организованности и дисциплины мы не доживем до Победы.
Тут же, у Толькиной могилы, тем, кто с предложенным порядком поведения был не согласен, а таких оказалось всего четырнадцать человек, приказали покинуть вагоны и идти на все четыре стороны.
Утром «махновцы» ушли, и жизнь потекла у нас, как в военном лагере на полевых учениях. Так, на военном положении, мы пробыли до 16 апреля 1945 года, задерживая в лесу немецких солдат и офицеров, пополняя свой арсенал. Оказывавших сопротивление подавляли силой оружия, но это случалось очень редко. В основном нам охотно сдавались, так как пленных мы не держали, а тотчас же отпускали. Состояли эти разрозненные группы солдат, как правило, из фольксштурмовиков, т.е. ополченцев. А эти, с позволения сказать, защитники Рейха являлись стариками и детьми.
Лишь один раз пришлось вступить в настоящее сражение всему Восточному батальону. Наша разведка натолкнулась в лесу на вооруженный отряд в количестве около пятидесяти человек. Немцы заметили наших людей и сначала пошли к ним навстречу, приняв за своих. Потом, разобравшись, что столкнулись с русскими, открыли по ним стрельбу. Нашим Робин Гудам повезло, потому что они ориентировались на этом участке Тюрингенского леса гораздо лучше, чем противник. Разведчики едва унесли ноги, а, примчавшись в лагерь, подняли тревогу.
У страха глаза велики: наши следопыты кричали, перебивая друг друга, что немцев до сотни и что они идут сюда, к лагерю.
И без них, услышав стрельбу в глубине леса, мы повыскакивали с оружием из вагонов, выстроились цепочкой и по команде углубились в лес.
Из нашего войска удалось образовать дугу длиной километра на полтора и начать организованное прочесывание леса в северо-западном направлении, как при облаве на зверя. На одном из флангов удалось наступить на хвост противнику. Навязали бой, чтобы как-то задержать врага и зайти другим флангом с тыла. Однако неприятель настолько устал от войны, что не захотел сражаться и улепетывал своей дорогой, лишь бы его оставили в покое.
Помотавшись еще некоторое время по лесу, вдоволь настрелявшись, мы вернулись восвояси, довольные уже тем, что фрицы нас боятся.
5. Освобождение
16 апреля 1945 года в десять часов утра, после непродолжительной артиллерийской канонады, направленной скорее на извещение о своем прибытии, нежели на подавление несопротивлявшегося противника, на дорогах, ведущих к Штаату, появились первые колонны американских мотоциклов, виллисов, доджей и студебеккеров с вооруженными до зубов солдатами. Моментально (здесь не откажешь немцам в дисциплинированности) на всех домах, учреждениях и еще где только можно, заколыхались простыни, наволочки, пододеяльники и прочие постельные принадлежности белого цвета, так как флагов у немцев для капитуляции никаких не было предусмотрено: до последнего момента они верили и надеялись на «чудо», обещанное им доктором Геббельсом.
Свое освобождение мы встретили бешеной стрельбой в воздух, на которую израсходовали половину запаса имевшихся патронов.
Между нами и американскими солдатами мгновенно завязались дружеские беседы на русско-английско-немецком языке, подкрепляемые взаимными улыбками и невероятной жестикуляцией. Тем не менее, все друг друга понимали.
Мы выразили соболезнование американцам по поводу кончины Президента Америки Франклина Рузвельта, который умер за два дня до нашей встречи.
Один из солдат, в знак дружбы между нашими народами и признательности, подарил нашей делегации портрет Рузвельта в черной, только что сделанной вручную рамке.
Мы не могли ответить равноценным подарком, так как портрета Сталина не было ни у кого из нас, и смешно было даже об этом подумать. Нам оставалось только сердечно поблагодарить наших освободителей…
Таким образом, для меня война закончилась 16-го апреля 1945 года, а на востоке еще шла жесточайшая битва с фашизмом.
В этот день началась Берлинская операция, а 25 апреля войска 1-го Украинского фронта вышли в район города Торгау к реке Эльба, где встретились с передовыми подразделениями американской армии.
Великая Отечественная война подходила к победоносному завершению!
20 апреля по поручению Совета Василь Охрименко и я отправились к американскому командованию с просьбой о включении нашего Восточного батальона в свои войска для совместной борьбы с фашизмом.
Офицер, которому нас представили, внимательно выслушал просьбу, поинтересовался, сколько нас, где мы дислоцируемся, как вооружены. Обещал доложить о нашей просьбе высшему по инстанции командованию.
Этот офицер потребовал пока самостоятельно ничего не предпринимать, не активничать и ждать дальнейших указаний от его начальства.
После освобождения мы почувствовали себя хозяевами положения и перестали ходить тайком к кагатам за картошкой, а обложили продовольственным налогом бауэров из окрестных сел и хуторов. Их объезжали наши сборщики податей на велосипедах с прицепными тележками, собирали продукты и сдавали на кухню.
У нас в купе, например, стоял большой графин с молоком, на дне которого сидела лягушка. Запас молока пополнялся постоянно, и я с удовольствием употреблял вместо воды это прекрасное, в меру охлажденное молоко, похожее на наши сливки повышенной жирности.
В каком-то из складов наши усердные интенданты добыли прованское масло, муку, крупу, и наша голодная жизнь стала сытой и праздной. Потянуло на мясо. Интенданты и тут не ударили в грязь лицом: на кухню начали поступать кролики и поросята. Попозже к мясу, маслу, муке, крупе и картошке, как бесплатное приложение, добавилась и пайка спирта.
Чтобы наше вольное житье-бытье не превратилось в сплошную пьянку и обжираловку, Василь Охрименко и весь Совет изо всех сил старались поддерживать дисциплину. Но теперь это уже почти невозможно было сделать.
Ключи от кладовки со спиртом Василь никому не доверял и хранил постоянно у себя.
Я, Николай и Иван, жившие с ним в одном купе, и то не знали, где он держит и куда прячет «проклятые» ключи от спиртного. Кладовка охранялась, и ломать замок никто не решался.
Что говорить, даже когда Руть и Велля попросили у меня и Николая достать спирт, чтобы приготовить для нашего купе шоколадный и яичный ликеры, то и тогда Василь ответил отказом:
– Получим свои пайки завтра при раздаче, тогда их и отдадите. Все! Больше с этим вопросом не приставайте!
…Водителями в американской армии почему-то служили в основном негры.
Сейчас я уже не помню, как это случилось. Но мне кажется, что это Иван Чабан принес в наш лагерь-на-колесах приятную новость: в Цвикау большой лагерь русских девушек. Вполне естественно, что мы решили их навестить.
На рассвете, прихватив оружие, мы сели на велосипеды и направились всей четверкой в Цвикау.
Когда выехали на трассу и, выстроившись гуськом, покатили по гладкой бетонке, позади раздался рев клаксона. Мы подались вправо к бровке. Мимо нас проезжал, подняв руку для приветствия и улыбаясь во весь рот ослепительно-белыми на черном лице зубами, американский негр из «милитари-полис».
Проехав чуть вперед, он остановился и, выяснив, что русские друзья держат путь на Цвикау, предложил свои услуги.
Мы с радостью побросали свои велосипеды в кузов виллиса, сели сами, и шофер включил газ…
Автострада, опоясывающая всю Германию, была первоклассным сооружением того времени. Да и по сегодняшним меркам она не уступает нашим лучшим дорогам.
Немецкая автострада состояла из двух параллельных, нигде не пересекающихся встречных линий, каждая из которых могла поместить на себе до десяти рядом идущих машин. Между этими линиями дорог проходила зона зеленых насаждений, часть которых составляли фруктовые деревья. Таким образом, деревья как бы отделяли одну полосу дороги от другой так, что ночью было ехать совсем безопасно, так как свет от машин, идущих по встречной полосе, был не виден и не ослеплял.
Скорость на трассе практически не ограничивалась. Нужно было только следить, чтобы не напороться на впереди идущий транспорт, если ты двигался чересчур прытко, или не подставить свой зад, если ты полз, как черепаха.
Итак, мы сели в машину, и наш «Том» показал нам, на что способен он и его машина. Водитель слился со своим виллисом и повел его на такой бешеной скорости, что только дух захватывало. Я за всю свою жизнь никогда еще так не ездил.
А когда этот парень умудрился вытащить из кармана губную гармошку, вставить в белозубый рот, поставить на сиденье ноги, зажав руль коленями, и, продолжая мчаться во весь дух, наигрывать какую-то дикую мелодию, я с сожалением подумал, что мы не смогли раньше отдать свои молодые жизни с какой-либо пользой для общего блага или, по крайней мере, выбрать смерть гораздо достойней и эффективней, чем эта, между Штаатом и Цвикау – на дороге!
Машина еще некоторое время мчалась на всех парах по бетонке, как самолет в воздухе. Потом наш лихой водитель, очевидно, по выражению лица отгадав мои невеселые мысли, сбавил скорость и, продолжая удерживать баранку между колен, заиграл знакомую с детства мелодию. Услышав ее, я не удержался и с радостью подхватил и запел по-русски:
– Джон Пат – шкипер
С английской шхуны
Плавал пятнадцать лет.
Знал моря, проливы, лагуны
Старый и новый Свет.
Но однажды
Порой вечерней
…и так далее.
«Том» сверкнул зубами, похлопал меня по плечу, показал большой палец, сказал «Гуд», и, торжественно взревев клаксоном, въехал стремительно в город. Мы горячо распрощались со своим добрым лихим водителем, поблагодарили его за сервис, по очереди тряся его крепкие черные руки, довольные, что доехали благополучно.
«Том» толковал нам, отчаянно жестикулируя и говоря на всех языках, которые знал, что на этом же месте в семь вечера будет нас ждать, чтобы ехать обратно. Но мы решили больше не искушать судьбу, не рисковать и отказались, сопровождая свой отказ вежливыми раскланиваниями. Потом, наконец, распрощавшись, мы сели на велосипеды и поехали по городу в поисках своих «медхен-гредхен».
Нам недолго пришлось исполнять роль сыщиков. Такой профессиональный опыт, как у Шерлока Холмса, комиссара Мегрэ и прочих детективов нам не понадобился.
Цвикау – город не очень большой, и вскоре мы наткнулись на группы расфуфыренных девчонок, идущих по тротуару и горланящих во все горло нашу украинскую песню:
– Ой, ти Галю, Галю молодая,
Підманули Галю,
Забрали з собою!
Если бы они с такой выразительностью не пели на чистом украинском языке песню, то их трудно было бы принять за родных хохлушек. На напомаженных и завитых «фрау» были надеты короткие меховые шубки не по сезону (был конец апреля), из-под которых выглядывали разноцветные шелковые, кружевные длинные платья, замысловатые шляпки на голове, серьги и туфли на высоком каблуке.
Впоследствии от Велли я узнал, что эти красивые «модные платья» не что иное, как ночные сорочки и пеньюары. А когда узнал, то понял, почему немки, еще издали заметив наших дев, с ужасом в глазах поспешно отворачивались и, прикрывая ладонью рот, шепотом призывали в помощь Бога и всех святых:
– О, мейн Готт, бегильфст унд вегунст мих… (Боже, помоги и помилуй меня…)
Но прозрение наступило позже, а в этот день девушки показались нам сказочными принцессами, которых послал нам с небес Бог.
Некоронованные особы женского пола после освобождения обосновались в одном из брошенных особняков и вели, по сути, такой же, как и мы, паразитический образ жизни. Приняли они нас в своем «дворце» поистине, как королевы. Во всяком случае, не хуже, чем младые девы хазарского хана Ратмира.
Прелестные, полунагие,
В заботе нежной и немой
Вкруг хана девы молодые
Теснились резвою толпой.
Забыв обо всем на свете, так же, как и Ратмир о Людмиле, я с ребятами остался на ночлег у заботливых хозяюшек. Вечером они пригласили нас в танцевальный зал, где под патефон с немецкими пластинками кружились пары любителей танцев.
Оказалось, что мы не первопроходцы, что здесь уже пристроилось несколько кавалеров. Они, эти счастливцы, были нарасхват и едва успевали менять своих партнерш.
На ночевку меня повел, как старожил, один из этих парней – земляк из Балабино по имени Демьян. Он завел меня в будуар к двум девушкам, Нине и Миле, шепнув по дороге:
– К Нине не заигрывать, занята…
Демьян был уже здесь своим человеком, пользовался правами примака, был влюблен в Нину и не скрывал этого…
Мы сели за стол, выпили за освобождение, за встречу, за дружбу и за любовь. Дальше все пошло как в сказке, покрытой туманом. Помню, что обнимался и целовался с Милой. А как оказался в ее постели – не помню…
От лебяжьего пуха подушек и перин и близости огнедышащей Милы в спальной комнате было душно, как в парной… Я, как в пучину, погрузился в объятия и, кажется, не спал всю ночь…
Утром, заспанный и разбитый, разыскал своих товарищей по купе и приключениям и предложил возвращаться.
Василь и Николай с радостью приняли предложение, а Иван заупрямился:
– Хлопцы, вы как хотите, а я задержусь.
Уговоры не помогли. Иван твердо стоял на своем. Мы же, распрощавшись со своими обольстительницами, поблагодарили их за теплый прием, сели на велосипеды и укатили восвояси, оставив в залог своего пройдоху-товарища.
Через неделю Чабан приковылял еле живой в лагерь-на-колесах, изрядно осунувшийся, с синяками под глазами. Зато с его плеч мы стянули рюкзак пуда на четыре, наполненный подарками, которые он честно заработал в гареме. Это была также память о нашем совместном пребывании в Цвикау.
Из этого «дедморозовского» рюкзака мне достались два темно-серых свитера из тонкой шерсти и что-то наподобие парадной формы рядового матроса: черные брюки клеш и темно-синяя суконная рубаха с отложным воротником. Эти вещи я привез потом в Запорожье и еще долго носил у себя на родине.
6. Любовь и Победа
Много воды утекло с тех пор, но иногда память меня возвращает в то далекое время – весну 1945 года.
Перед взором моим возникает не война – нет, а то улыбающееся, то охваченное грустью личико стройной, милой девушки Велли.
Как сейчас вижу ее красивые темно-синие глаза. Тонкие черные брови, маленький чуть вздернутый носик, пухлые алые губки и каштановые, мягкие, длинные до плеч волосы, аккуратно уложенные в модную по тем временам прическу.
Я стараюсь, но никак не могу себе представить эту молодую восемнадцатилетнюю девушку Веллю пожилой женщиной. Она навсегда для меня осталась такой же юной, в таком же возрасте, как я ее видел последний раз, когда мы расстались.
Я уже более 37-ми лет женат. У меня прекрасная жена – любимый друг и товарищ, двое детей и четверо внуков. Да простят все они меня за эту слабость и сентиментальность, но когда я смотрел в театре им. Щорса спектакль «Варшавская мелодия», и сначала прочел роман, а потом увидел в кино фильм «Берег» по мотивам романа Юрия Бондарева, то каждый раз сердце ныло от воспоминаний и томительной грусти по первой сильной любви. Это была легкая, как весенний ветерок, печаль по прошедшей молодости и первому сильному чувству любви к иностранной девушке, имя которой в переводе на русский язык обозначало Волна.
Еще тогда, когда я в первый раз пришел в особняк Гальбауэров, мне понравилась Велля. Она была спокойнее и рассудительней своей двоюродной сестры. Руть отличалась от нее легкостью характера, ветреностью, одним словом, беспечностью. В отличие от Рути, Велля была какой-то мягкой, доходившей до самопожертвования, и удивительно женственной. Руть была вся в действии, а Велля – источником скрытой энергии, который готов был вот-вот разрядиться.
Ни отец Велли, ни мать Рути не принадлежали к нацистам. Девушек тоже минул тлетворный дух нацистской идеологии. И это было приятно.
Шла весна.
В воздухе уже звенели фанфары, предвещая конец долгой, тяжелой, кровопролитной войны.
Молодость есть молодость!
Юные сердца потянулись друг к другу, не глядя на анкетные данные, тем более что сама природа способствовала их сближению. Кроме того, ни у меня, ни у Николая среди немецкой молодежи мужского пола конкурентов в пределах Саксонии и Тюрингии не было.
Мы часто встречались с Веллей у нее дома. Ходили вместе в Тюрингенский лес собирать грибы, много беседовали. Велля рассказывала мне абсолютно все о себе, показывала семейные альбомы с фотографиями ее предков и о каждом поведала то, что знала.
Как-то в один из весенних дней, это было уже после освобождения (наверное, в конце апреля), Велля попросила поехать с ней на могилу матери. Мы сели на велосипеды и покатили за город на немецкое кладбище. Там положили корзину живых садовых и веночек из полевых цветов, который старательно сплела Велля. Мы с минуту помолчали, потом она смущенно попросила меня отойти подальше от могилы, опустилась на скамью и долго о чем-то шептала, наклоняясь к небольшому мраморному памятнику…
В один из апрельских дней кто-то из ребят сообщил, что на запасном пути, километрах в трех от станции, среди пустых цистерн наши следопыты обнаружили одну со спиртом!
Эта новость облетела мгновенно весь лагерь-на-колесах!
Захватив посуду, я вскочил на велосипед и помчался к цистерне.
Там уже орудовали десятка три наших ребят. Были среди них и еле стоявшие на ногах, успевшие к тому времени подзаправиться.
Я набрал пару котелков и укатил назад к вагонам с мыслью о том, что теперь Велля и Руть приготовят нам первоклассный ликер. Ребят по купе не было. За обедом я, не дождавшись своих соседей, выпил около стопки спирта, опьянел и после сытной еды уснул, как убитый…
Проснулся вечером, открыл глаза и… ничего не увидел: в глазах у меня стояла густая мелкая решетка. Протер глаза – и снова та же картина: густая мелкая черная решетка.
Я перепугался и закричал:
– Хлопцы! Кто тут есть?
– Чего орешь? – отозвался с верхней полки Василь Охрименко.
– Я ничего не вижу!
– Кто тебя заставлял, твою мать, пить это дерьмо?!
И Василь, ругаясь и возмущаясь, рассказал мне о последствиях спиртовой эпопеи: трое дали дуба прямо там, около цистерны; четвертый умер, будучи уже в лагере; более двадцати человек потеряли зрение, и я, дурак, в их числе. Мои два котелка со спиртом Вася безжалостно опорожнил в помойку, чтобы эту гадость никто не выпил.
Николай тут же помчался и рассказал о моей беде Велле, и она, пренебрегая опасностью, по собственной инициативе пришла к нам в лагерь, забрала меня к себе домой и целую неделю выхаживала различными травами и примочками, пока не вернула мне прежнее зрение. Постепенно, но гораздо позже меня, прозрели и другие «алкоголики», но видели многие уже не так, как прежде. Кое-кто потерял зрение наполовину.
С тех пор к спирту и незнакомым случайными напиткам мы стали относиться с осторожностью.
…Велля, Велля – Волна… нежная, прозрачная волна, прихлынувшая ко мне на чужом берегу. Мой милый добрый Арцт, вернувшие мне зрение. Я не мог быть с ней таким же честными и откровенным, как она со мной. Хоть Велля и шептала мне часто на ухо «Майн Либлинг» (мой любимый), я говорил ей о себе только в пределах возможного, – по «легенде». И оставался для нее, как и для всех вокруг, только украинским парнем Марком Билым.
…Вспоминается, как тогда – 2-го мая, мы сидели в обнимку вчетвером на диванчике в комнате у Рути, когда из приемника вдруг на чистейшем русском языке, а потом и на немецком, раздалось:
– Внимание, внимание! Говорит Берлин! Красное знамя реет над поверженным рейхстагом!
Далее сообщалось, что Гитлер покончил жизнь самоубийством, и его обгоревший труп обнаружен около входа в бункер (последнее убежище маньяка-нациста).
Это сообщение было для нас большой радостью и поводом для празднества.
Велля и Руть удалились на кухню для приготовления ликеров и быстрой закуски – бутербродов со шпиком.
Мы пили за скорую большую и долгожданную Победу, за Любовь и Мир во всем мире. Устроили танцы, пели, танцевали, целовались и сходили с ума, выражая свою радость как могут это люди нашего молодого возраста.
Когда поздно ночью я и Николай, наконец, добрались до лагеря, чтобы сообщить услышанную вечером по радио радостную весть товарищам, Василь и Иван спросонок заворчали на нас, сказав, что все уже знают и по Гитлеру справлять поминки не собираются. А еще добавили, чтобы мы шли ко всем чертям, если нам не спится, и не тревожили их до утра.
Нам ничего не оставалось, как только тихо лечь спать и сожалеть, что мы не остались на ночлег у сестричек на антресолях.
9 мая 1945 года я и Николай Левченко, как и все эти дни, были в особняке у Гальбауэров и слушали радио.
На этот раз мы услышали, что немецким командованием 8-го мая в восточном предместье Берлина – Карлсхорсте подписан акт о безоговорочной капитуляции фашистской Германии.
Итак, Великая Отечественная война завершилась победой Советских вооруженных сил и их союзников!!!
Мы чувствовали ее приближение, ждали с нетерпением, и все-таки услышанное по радио восприняли как неожиданно нагрянувшее, ни с чем не сравнимое счастье.
Я готов был обнять и расцеловать весь мир. Со мной и Николаем стояли рядом Велля и Руть, но мы инстинктивно бросились, прежде всего, друг другу в объятия, а потом расцеловали своих подруг, вскочили на велосипеды и помчались в лагерь-на-колесах.
На этот раз мы были первыми, принесшими радостную весть о Победе!
Из всего состава повыскакивали ребята. Они чуть не разорвали нас: каждый хотел из первых уст узнать точно, слово в слово, как были произнесены слова о Победе диктором радиостанции им. Коминтерна из Москвы.
Потом нас начали качать и стрелять из всех видов оружия, какое у кого было. Я даже опасался, как бы меня или Николая, паривших в воздухе, на радостях не подстрелили. Однако все кончилось благополучно.
Когда я приземлился, то услышал четко, как к нашим беспорядочным очередям присоединились артиллерийские залпы. То отмечали Победу стоявшие за станцией и на окраине Штаата американские части.
Многие немцы разделяли вместе с нами, Остарбайтер, радость Победы над фашистским режимом. Но большинство из них растерялось и не знало, как себя вести и что их ждет впереди. Они укрылись, как кроты в своих норах, в собственных домах и не вылезали оттуда до поры до времени, принюхиваясь и присматриваясь, что будет дальше, что принесли союзники.
Одна старуха, когда я шел с Веллей по улице Штаата, вскоре после 9-го Мая обругала девушку за то, что ходит с русским, и все плакалась, что без Гитлера не будет в Германии порядка.
Я не выдержал, подошел к старухе и в упор спросил:
– Чем вам так дорог Гитлер?
Без особого страха и смущения она ответила:
– Ан венигстенс, вир Дойтшен арбайт унд Гоффнунг безитцен! (По крайней мере, мы, немцы, имели работу и надежду!)
«Ах ты, зараза», – подумал я и бросил в лицо этой самоуверенной старой ведьме, как мне казалось, убедительно и обидно:
– Я, абер ауф ди Ташен андерен Меншен лиген! (Да, но за счет других людей!)
Велля не дала мне больше пререкаться, схватила за руку и увела подальше.
Успокоившись немного, я подумал: «На кой черт я развел дискуссию с этой шваброй? Ведь она и так одной ногой в могиле. Ее уже не переубедишь и перевоспитаешь. Но вони от нее все же будет много…»
Через пять минут я забыл о паршивой старухе, потому что рядом со мной по весенней улице города шагала такая милая улыбающаяся девушка, что от взгляда на нее кружилась голова, хотелось петь и делать глупости.
Что было, то было: я и пел, и плясал, и делал множество глупостей.
Иногда вечером приходила в гости к Велле и Рути их младшая пятнадцатилетняя родственница сестричка Гизелла. Это было прелестное создание, обещавшее в недалеком будущем превратиться в красавицу. Мы с Николаем, глядя на Гизеллу, в шутку часто говорили:
– Ходит же где-то по земле счастливчик, которому достанется этот бутон…
Весной 1945 года у меня вдруг прорезался голос, неплохой мягкий баритон. Часто по вечерам, сидя с Николаем и сестричками во дворе особняка, я пел украинские, русские и неаполитанские песни и арии из классических опер, которых наслушался вдоволь до войны. Велля аккомпанировала мне на гитаре, Николай иногда вторил, а я заливался соловьем:
– В сиянье ночи лунной
Тебя я увидал
И арфой многострунной
Чудный голос прозвучал…
В такие минуты, когда я, глядя на звезды, упоенно выводил мелодию, ко мне незаметно подсаживалась сбоку, прижималась и преданно смотрела в рот и глаза, как завороженная, Гизелла, стараясь больше своим сердечком, чем умом, понять смысл слов.
Иногда, не выдержав, в знак благодарности она начинала хлопать в ладоши, прыгать и просить:
– Бите, нох айн маль… Нур фюр мир, нох айн маль, Марко! (Пожалуйста, еще раз! Только для меня, еще раз, Марко!)
***
…В середине мая я пришел после полудня в лагерь и застал там следующую картину: на площадке перед составом стоял Додж ¾, куда пятеро американских солдат укладывали наше оружие и боеприпасы. Поодаль офицер через переводчика разговаривал с Василем Охрименко. Американцы требовали, чтобы в течение двух дней было сдано все оставшееся у наших людей огнестрельное оружие. В дальнейшем владельцев, не подчинившихся данному приказу, грозили подвергнуть строгому наказанию.
Офицер разрешил нам в целях самообороны оставить для охраны два автомата, и, если желаем, то личное холодное оружие: ножи, финки, кортики, клинки и тому подобное добро, из которого можно было при желании устроить музей.
Когда мы спросили офицера, не знает ли он о нашей дальнейшей судьбе, то получили ответ, что об этом нам должны сообщить в ближайшие пять дней…
Действительно, вскоре нам объявили, чтобы мы подготовились к отъезду, который состоится через день…
Все имеет начало и конец.
Когда я сообщил об отъезде Велле, она посмотрела на меня долгим-долгим взглядом, обняла, прижалась всем телом и сказала со слезами на глазах:
– Фергис ду нихт мих, Марко! (Не забывай меня, Марко!)
– Ниемальс, Велля! Ниемальс, майне либе Мэдэль! (Никогда, Велля! Никогда, моя любимая!)
На следующее утро к лагерю подкатили студебеккеры. Мы погрузились и тронулись в путь – обратный путь на Восток!
Ребята шутили, смеялись. А у меня на душе скребли кошки. Я терял что-то дорогое. С одной стороны, душу переполняла радость скорого возвращения домой, с другой… Я с грустью смотрел по сторонами, разыскивая глазами Веллю. Мы распрощались с ней вечером накануне, и я сам просил не приходить меня провожать, а теперь все-таки с надеждой оглядывал то одну, то другую сторону дороги…
И вдруг я увидел ее между деревьями, недалеко от переезда.
Велля стояла в своем белом в синий горошек платьице, которое я так любил, держа в одной руке велосипед, а в другой платочек. Она медленно махала нам вслед и вытирала глаза.
Такой я запомнил на всю жизнь свою первую, настоящую, но безнадежную любовь.
А машины тем временем пересекли шлагбаум и железнодорожные пути, выехали на автостраду и, увеличивая скорость, помчались на восток – к городу Хемнитцу.
Мы ехали на встречу со своими освободителями. На встречу с теми родными русскими ребятами, которые ценой своих жизней завоевали для всех народов Европы и мира Победу и Мир.
Земля немецкая в дыму,
А яблоня стоит нетленна,
Открыто радуясь всему,
Как будто вырвалась из плена.
…Отчизна милая видна,
Простор ее весенних пашен.
На всей земле весна одна,
Она – весна Победы нашей.
Е. Шевелева.
7. Заре навстречу.
В г. Хемнитце американцы передали нас русскому командованию.
Я с нескрываемым любопытством разглядывал советских солдат и офицеров, одетых в новую, непривычную для моих глаз форму. На них были гимнастерки и кители со стоячими воротничками, на плечах погоны. У многих на груди позвякивали, сверкая на солнце, медали. А это для солдата образца 1941 года было в диковинку.
В моем, еще довоенном представлении, орден Красной Звезды был наградой за проявленный чудо-героизм, а тут, к моему удивлению, его носил чуть ли не каждый третий воин. К тому же среди взрослых солдат во дворе комендатуры крутился в военной форме шкет лет четырнадцати, очевидно, сын полка. Он тоже был с двумя медалями и перед нами особенно выпендривался, стараясь подчеркнуть свою удаль солдата-освободителя.
До боли в глазах я приглядывался к каждому военному, стараясь опознать в ком-нибудь из них знакомого по армии, школе, институту, городу. Увы...
К сожалению, солдат и офицеров моего возраста 1922-23-го годов рождения среди них не попадалось. В основном это были незнакомые люди старше или моложе меня.
…Писари взяли у нас документы для составления общих списков. Спросили мое местожительство до войны и в каком направлении собираюсь ехать. Дали талоны на двухдневное питание и ночлег в тот самый лагерь около Айзенбанверке, где я прожил почти три года.
В комендатуре нас предупредили, чтобы долго в Хемнитце не задерживались, а выезжали домой любым товарным составом, который идет на восток с демонтированным оборудованием.
После этой церемонии, длившейся два-три часа, я направился с ребятами в город – к вокзалу.
Хемнитц тоже не минула судьба остальных городов восточной Германии, подвергшихся бомбардировке американской и английской авиации. Многие улицы, по которым я когда-то ходил с Карелом Типпнером и Алоисом Полаком, представляли собой ручейки, по берегам которых лежали развалины. В этой груде мусора копошились немцы, выискивая в своем бывшем жилье что-то им одним ведомое. Они молча разгребали битый кирпич, не обращая никакого внимания на проходивших мимо людей.
Здание вокзала мало пострадало от бомбежки. Движение поездов было частично восстановлено. Эшелон в восточном направлении готовился к отправке на следующий день. Времени в запасе было много, и мы своей неизменной четверкой медленно побрели в направлении Айзенбанверке и лагеря для восточных рабочих – Остарбайтер…
На том месте, где когда-то возвышались корпуса паровозостроительного завода, простирался лунный пейзаж из груды бетона, железа, кирпича и пепла с цирками от разорвавшихся фугасных бомб.
А дальше – за всеми этими развалинами, как оазис в пустыне, стояли лагеря русских и французских рабочих, построенные из сборных деревянных одноэтажных бараков. Стояли, как ни в чем не бывало. Их не зацепила ни одна фугасная и ни одна зажигательная бомба, от которых эти бараки могли сгореть, как спички.
В бывшем лагере для Остарбайтер жизнь била ключом. Как муравьи, одни тянули чемоданы и тюки награбленного барахла в барак, другие вытаскивали свои оттуда. И как в настоящем муравейнике, здесь, в этом хаосе, был свой порядок.
И опять среди сновавших на территории лагеря людей я тщетно пытался найти знакомых. Здесь жил временный народец, по два-три дня, в ожидании попутного транспорта.
В моем бывшем бараке, на моих нарах спал какой-то парень из Каменец-Подольска. Когда я потянул его за ногу, он приподнялся, опершись на локоть, и, растягивая слова, почти пропел бабьим голосом:
– Не тримай мене за очкурі… я ще маю час вертюхатись…
Кое-как нам удалось выведать у него, что из бывшего населения лагеря здесь живет только один парень, – помощник начальника лагеря Петр Иванович Пелипенко.
Петьку я хорошо знал, да и мои спутники его помнили. Это был никогда не наедавшийся, вечно голодный, впрочем, как и мы все в то время, верзила из с. Беленькое – Петр Пелипенко. Я с ним никогда не дружил, но вместе мы ехали в Германию, жили в одном бараке и работали в одном цехе.
Не произнеся больше ни слова, оставив удивленного, с открытым ртом подольчанина и дальше «вертюхаться», мы устремились к помощнику лагерфюрера по хозяйственной части.
В солидном мордастом здоровяке, сидящем за письменными столом в сером костюме, при галстуке, я не сразу признал бывшего «шакала» Петьку. Он вначале тоже принял нас за чужих, зато потом, когда узнал, рот его расплылся до ушей, а глаза сузились, превратившись в щелочки. Петька усадил нас на диван, подставил свой стул и начал расспрашивать и рассказывать обо всех и обо всем, перескакивая от одного эпизода к другому. От Петьки мы узнали, как бомбили Хемнитц и разрушили Айзенбанверке.
Во всех подробностях он рассказал, как за два дня до освобождения бежало лагерное начальство. В период этого безвластия повара Федька «Рязань» и Костя «Боцман» раскрыли все кладовые и раздали продукты по баракам, чем спасли свои шкуры от возмездия и после прихода наших были отпущены на все четыре стороны. Но не всем лагерным прихвостням сошло с рук их отношение к своим собратьям по лагерю. Павку Колесникова, подхалима и лагерного переводчика, ребята «накрыли» спящим у себя на кровати. Судили, приговорили к смертной казни и утопили в общественной уборной посреди лагеря. Жорку Хрусталева, одного из приближенных лагерфюрера Шнеллера, заочно приговорили к смертной казни, но он успел улизнуть до освобождения. Однако и этот паразит недолго гулял на свободе. Приговор привел в исполнение один парень из Мелитополя, Жоркин земляк Витька Махно. Говорили, что он выследил Жорку на вокзале, вытянул из вагона перед самым отправлением поезда, там же на путях избил его от всей души и бросил под колеса тронувшегося состава.
Ивана Билого и Митьку Бережного за месяц до освобождения отправили как добровольцев с остальными власовцами. Думаю, что эти два гада тоже получили по заслугам, – не ушли от справедливого возмездия.
После прихода наших ребята в течение недели разъехались из лагеря по домам, а Петька Пелипенко остался пока помогать начальнику лагеря, назначенному советским командованием. Безусловно, Петька, известный «шакал», неспроста задержался в Германии в качестве помощника. Он надеялся пока «прибарахлиться», и это ему удавалось, так как бывшие Остарбайтер каждый день прибывали в лагерь с полными чемоданами. Все они проходили через липкие руки Петра Ивановича Пелипенко.
Петька определил нас на довольствие и ночлег по первому разряду. Кроме того, он снабдил каждого из нашей четверки с чисто королевской щедростью отрезом материи чуть ли не в рулон величиной.
На следующее утро, несмотря на уговоры Петра задержаться и пожить в довольстве хоть пару дней, мы отправились на вокзал, где уже стоял сформированный эшелон с демонтированным оборудованием.
…Поезд тяжело тронулся с места и, медленно набирая скорость, двинулся на восток, навстречу поднимавшемуся над горизонтом яркому солнцу. Прощай, город Хемнитц!
Прощай навсегда лагерь и колючая проволока!
Прощай, осточертевшая Германия!
В воспоминаниях о тебе на всю жизнь остались голод, карцеры, виселицы и только одно светлое пятнышко – Велля.
И да здравствует движущаяся навстречу нам заря и, в непрерывном мелькании телеграфных столбов и равномерном постукивании колес, – приближающаяся Отчизна!
Я не могу назвать сейчас станции, через которые мы проезжали, двигаясь зигзагами то на юго-восток, то на северо-восток, петляя и объезжая разрушенные города и железнодорожные узловые станции. Да в этом и нет необходимости.
Память сохранила только те места, где приходилось задерживаться подолгу.
Первым был тупик на железнодорожной станции Легница. Нас загнали туда, чтобы пропустить воинские эшелоны, идущие на восток по «зеленому свету». Мы уступали им дорогу и позже, когда ехали по польской и по советской землям, завистливым взглядом провожая веселых молодых парней, которые во всю глотку орали под аккомпанемент аккордеона залихватские довоенные и незнакомые мне новые песни военного времени.
Никто тогда не знал, даже солдаты, обгоняющие нас, что в соответствии с решением, принятым главами союзных держав на Ялтинской конференции в феврале 1945 года, эти грозные эшелоны едут на Дальний Восток, чтобы окончательно разгромить и принудить к безоговорочной капитуляции Японию – одного из основных союзников фашистской Германии.
…Город Легница или Легниц стоит на берегу какой-то речушки, одном из притоков реки Одер, протекающей тут же в сотне шагов от придорожного тупика.
Состав еще не успел остановиться, как люди бросились к воде, не особенно церемонясь в выборе туалета, а в большинстве своем и без оного, в костюме Адама и Евы, на ходу разбиваясь на женские и мужские группки.
Накупавшись вдоволь, чуть охладившись и отдохнув после длительного пребывания в душных теплушках, отправились поесть и узнать о времени отправления нашего состава.
Речушка, на которой стоял г. Легница, являлась одновременно границей между Германией и Польшей. Жители города говорили поэтому на смешанном польско-немецком языке. Мы понимали этих людей превосходно, поэтому быстро узнали и добились всего, что нам было нужно: сытно поели, наполнили котелок для оставшегося сторожить барахло Ивана и выяснили, что двинемся в путь не ранее полуночи.
…Через несколько суток наш состав подъехал к городу Ченстохову, и снова его загнали в такой глухой тупик, что у нас исчезла надежда скоро оттуда выбраться. Но одно было приятно. Стоянка была хороша уже тем, что неподалеку с одной стороны железной дороги находился хутор, где можно было поживиться провизией и прочим, а с другой – протекала речка Варта, за ней сосновый лес и в глубине его небольшое озеро, кишевшее рыбой.
Но это мы узнали попозже, а пока разношерстная публика состава разбрелась кто куда: одни купаться на реку, другие в лес, третьи на хутор, а четвертые на вокзал с надеждой прицепиться и уехать на каком-нибудь попутном транспорте.
Мы вчетвером решили пока не покидать нашего жилья на колесах. Необходимо было получить достаточно разведданных, чтобы без суеты принять оптимальное решение для дальнейших действий наверняка.
Позже, когда наш неторопливый эшелон с оборудованием обогнал многих нетерпеливых земляков, устремившихся вперед на восток на случайных попутных поездах, мы убедились в правильности своего выбора.
Пошли на хутор. Здесь повстречались с одним «любопытным паном», которые в обмен на кое-какое барахло угостил нас отличным молоком, дал хлеба и картошки. Потом этот сквалыга, укладывая выменянный товар в скрыню, расхвастался силой польского панства и войска:
– Войска Польского замало, але воно моцне, холера!
Так говорил он, поправляя на затылке конфедератку. Войдя в раж, он высказал предположение, что если б не поляки, то русские не смогли бы взять Берлин. И, наконец, закончил свой монолог, подогрев себя патриотическим пылом:
– Мы з россиянами, пэвне, войовать будем!
Последних слов зарвавшегося «пана» мы уже не стали слушать и вскочили из-за стола, как по команде.
– Подавись ты своей жратвой, дерьмо вонючее! – в сердцах сказал обычно спокойный и рассудительный Василь Охрименко. – Эта гнида еще воевать собралась! Да я тебя одним ударом прикончу!
И он так огрел болтливого хвастуна в ухо, что я не успел даже глазом моргнуть, как «пан» лежал, распластавшись у своей скрыни. Вытирая красные сопли, он завопил:
– Матка Боска, забойство!
На крик в дом вбежала встревоженная пани. Заголосил дуэт.
Не обращая внимания на крики пана и его пани, мы оставили в доме выменянные на барахло продукты и поскорей дали деру из хутора пока не собрался на шум народ, и пока наш небольшой инцидент не превратился в международное, межнациональное большое сражение.
Однако все обошлось благополучно. Погони не последовало.
Хуторские поляки быстро усекли, что от стоявшего в тупике эшелона можно кое-чем поживиться, и начали к нему паломничество для обмена товара на товар, как при первобытнообщинном строе.
К нашему вагону с бидоном молока подошла молодая, красивая полячка Зося. Она так и осталась на эти несколько дней нашим монопольным поставщиком продуктов питания: молока, масла, творога, сметаны, хлеба и картошки. Мы в свою очередь, постепенно спустили Зосе все отрезы, которыми нас снабдил Петька Пелипенко. Что ж, как они к нам пришли, так и ушли. Даже чары Ивана Чабана, употребленные им с таким рвением по отношению к привлекательной полячке, на этот раз не имели никакого успеха: рулоны пришлось отдать без остатка.
Итак, мы остались почти без промтоваров, а запасы продтоваров не накопили, и были они у нас весьма ограничены. К счастью, Коля Левченко, отправившийся с группой ребят на разведку в лес, доложил, что обнаружил там озеро, богатое рыбой.
Прихватив нижнее белье вместо сетей, мы отправились к озеру. Возможно, это было даже не озеро, а лиман, образованный речкой Варта. Когда я вошел в него по пояс, то почувствовал, что рыба бьет меня по ногам – так ее было много. Удивляло одно: почему это рыбу не выловили, и почему нам не попался на глаза ни один рыбак из местных жителей? Может быть, немцам было не до рыбалки, а местные жители не любили рыбу? Не знаю. Так или иначе, мы завязали рукава рубашек и штанины кальсон. Залезли в воду и стали этими импровизированными сетями ловить бьющуюся под ногами рыбу.
Сначала брали все подряд, а потом начали перебирать и выбрасывать мелкоту.
Уха из улова получилась такая наваристая, какой я не ел никогда, ни до, ни после этой удивительной рыбной ловли. Но и память она оставила по себе тоже неизгладимую.
Молоко и рыба – две вещи несовместные. Забыв об этой истине, не требующей доказательств, я после сытного ужина из ухи выпил с удовольствием холодного сырого молока, услужливо преподнесенного Зосей.
И пошло, поехало…
В эту ночь я не подходил к вагону. С опущенными до колен штанами, на трясущихся ногах, я бродил по лесу, передвигаясь и присаживаясь на корточки у каждого дерева. Я вспоминал эпопею с пчелиной пасекой во время войны, которая многих привела к весьма печальному концу…
На рассвете меня, бледного и несчастного, по «следам» разыскали товарищи. Обозвав «дурнем и дристуном» и еще прибавив множество эпитетов, они притащили меня в вагон. Поджарили на листе железа дочерна хлеб, сварили из него напоминавшую кофе похлебку, отцедили и этим пойлом поили меня целый день, не давая ничего больше.
Обессиленный, я неподвижно лежал на соломе. Даже мысль о еде теперь вызывала тошноту. Вылечили ребята меня вовремя. На следующий день пребывания в Ченстохове, не помню уже, какой это был день по счету, к нашему составу прицепили паровоз и потащили на станцию.
Через пару дней мы прибыли в город Демблин, где в течение нескольких часов меняли тележки во всех вагонах с узкой европейской на широкую колею.
Еще через несколько дней наш состав пересек реку Буг и подкатил к пограничному городу-крепости Бресту…
Здравствуй, родная земля!
Прощай, постылая заграница, мы твои «прелести» и свою горькую чашу испили до самого дна.
8. Дым Отечества
Мы, да и не только мы, а почти вся страна, еще ничего не знали о том героическом подвиге, который совершили защитники Брестской крепости ровно четыре года назад.
Молчали развалины бастионов, где под руководством майора П.М. Гаврилова, капитана И.Н. Зубачева и полкового комиссара Е.М. Фомина в течение месяца красноармейцы отстаивали небольшой участок родной земли, ставший символом несгибаемой стойкости и мужества советских воинов.
Значительно позже, в память об этом немеркнущем подвиге, Брестской крепости и городу Бресту было присвоено почетное звание Героев.
…Мы повыскакивали из вагонов.
Под ногами была как будто такая же, как и по ту сторону Буга, но не чужая, а своя – родная, любимая Земля. От осознания этого факта сердце восторженно колотилось в груди. Хотелось смеяться, плакать и петь. Душа ликовала, потому что «все вокруг было – МОЕ!!!»
Пограничники построили нас в колонну и отвели в лагерь для перемещенных, угнанных в Германию лиц.
После проверки документов, предварительных бесед и составления протоколов нас распределили по направлениям дальнейшего следования, в соответствующие бараки.
Поскольку я должен был ехать на Запорожье – в днепропетровском направлении, Василь и Николай – в киевском, а Иван – в черниговском или полтавском, мы попали в три разных барака, по трем направлениям. Вокруг были незнакомые люди. Рядом со мной на нарах разместился какой-то фраер. Он долго присматривался к моему модному немецкому чемодану. Потом предложил менять его на рюкзак, буханку хлеба, галеты и банку американской тушенки в придачу.
Чемодан был хоть и кожаный, и модный, но громоздкий, почти пустой и связывал руки. Рюкзак за спиной, да еще с запасом провизии, был весьма кстати. Обмен состоялся.
Ночью наш барак подняли пограничники, как по тревоге. Построили, сделали перекличку, отдали документы и повели на вокзал, где разместили в теплушках, прицепленных к товарному составу с демонтированным оборудованием, следовавшему на Днепропетровск.
Все это произошло с большой поспешностью и среди ночи. Я сидел уже в вагоне и только тогда спохватился, что не успел попрощаться со своими друзьями, с которыми съел наверняка больше, чем пуд соли: Василем Охрименко, Николаем Левченко и Иваном Чабаном.
И вот снова заскрипели тормоза, залязгали буфера вагонов, и состав тронулся.
«Будьте здоровы, верные друзья мои… Не поминайте лихом, когда проснетесь… Не моя вина, что я не пожал вам на прощанье руки… Все равно нам предстояло расстаться. Жаль только, что это расставание произошло так внезапно и совсем не торжественно, как хотелось бы. Может быть, когда-нибудь еще доведется нам встретиться!» – шептал я про себя, засыпая под мерный стук колес.
Проснулся, когда уже совсем рассвело. Подошел к раскрытой двери вагона, где сидели, свесив ноги, вдыхая полной грудью свежий воздух, молодые ребята. Перед глазами простирались бескрайние просторы Родины, по которым прошла страшная война. На всем, куда ни глянь, она оставила кровоточащие раны, следы разрухи.
Мы проезжали мимо обгоревших телеграфных столбов, сожженных деревень, разрушенных станций и полустанков, пересекали реки и речушки по временно наведенным или наскоро восстановленным мостам.
Коварный злобный враг с чисто немецкой педантичность и аккуратностью, отступая с временно оккупированной территории, разрушал все подряд, оставляя за собой выжженное пространство. Только изредка попадались места, избежавшие разрухи. Это были счастливые города и села, из которых противник был выбит внезапным ударом и с такой быстротой, что едва унес ноги, не успев нанести существенных повреждений. На таких станциях было людно. Все куда-то спешили, перемещались, переезжали с вещмешками, рюкзаками, котомками и корзинами.
То в одном, то в другом месте раздавался знакомый с детских лет душераздирающий вопль:
– Держи вора! Лови его!..
На перроне можно было увидеть голодных, нищих людей, просящих милостыню.
По вагонам ходили калеки и полуслепые люди в грязных, видавших виды, пропахших потом и табаком гимнастерках: без рук, без ног, на костылях и досках-тележках.
Вдоль вагонов надрывно звучали их протяжные, берущие за душу песни:
Умру, в чужой земле заро-о-оют,
Заплачет вся моя семья,
Жена найдет себе другого,
А мать сыночка – никогда.
Или другие, военного времени:
22 июня,
Ровно в четыре часа,
Киев бомбили,
Нам объявили.
Что началася война…
Картины, которые я увидел, передвигаясь по стране в товарном вагоне, окончательно выветрили из моей головы Германию и сладкие воспоминания о Велле.
Душу захлестывали досада и злоба оттого, что фашистам мало досталось за причиненные горе и злодеяния.
Раздавая просящим налево и направо подаяния, я скоро прикончил свои продовольственные запасы, и, чтобы не так сильно ощущать голод, остаток пути старался по возможности преодолевать во сне (благо был большой опыт, полученный за войну).
Вот и станция Синельниково, – последняя большая узловая станция перед городом моего детства, Запорожьем. Здесь предстояла пересадка.
Я закинул за плечи рюкзак и спрыгнул на платформу.
Была ночь…
Тускло светили большие окна в полуразрушенном здании вокзала, куда я направился, чтобы выяснить время отправления ближайшего поезда на Запорожье.
Поезд должен был пойти в четыре утра.
Я стал ходить по вокзалу, всматриваясь в лица спящих, лежащих и снующих по залу пассажиров, стараясь увидеть и узнать хоть одно знакомое лицо…
И вдруг я заметил неторопливо двигавшихся взад и вперед по платформе двоих пожилых мужчин. Я выскочил из зала и стал прохаживаться около. Их лица всколыхнули в душе воспоминания о мирном времени и о чем-то далеком, оставшемся в прошлом. Я ходил за этими двумя тенью, в надежде, что если я не ошибся, то и они меня узнают.
Мне показалось, я был даже уверен, что хорошо знаю одного из них: это был отец девочки из нашей школы – Тамары Бовенко. Другого – я готов был дать голову на отсечение, что он тоже из Запорожья, - я знал в лицо по городу, а фамилии и кто он не мог вспомнить.
Несколько лет спустя мы жили с этим человеком и его семьей в одном дворе и с улыбкой вспоминали эту случайную встречу на станции Синельниково. Но это потом. А пока…
Сердце сжималось, трудно было дышать, я волновался, смотрел на лица этих знакомых людей и мучился: подойти к ним или нет? Узнать у этих людей о своих близких или пока не нужно? Во-первых, я не был уверен, знают ли эти мужчины моих родных, во-вторых, я боялся услышать раньше времени самые страшные вести от этих «пришельцев из моего прошлого», так как был уверен, что отец и сестра были мобилизованы и отправлены на фронт, а мать… моя больная мать где-то голодала одна, среди чужих людей в далеких краях за Уралом.
Живы ли они сейчас?!
На войне как на войне: она ни с кем не считается, ни с молодыми, ни со старыми.
Что с ними стало, с моими родителями, с моей сестрой?
Так ничего и не узнав и не осмелившись заговорить с двумя «знакомыми», я сел в вагон, ничего не выяснив о моих родных.
Паровоз бодро гудел, колеса отстукивали последние километры моего бесконечно длинного и утомительного пути. В такт им стучало сердце:
– И дым
Отечества
Нам сладок
И приятен…
Как воспоминания из далекого детства, возникали названия: Софиевка… Янцево… Мокрая… и, наконец, поезд замедлил ход и остановился у знакомого до боли Екатерининского вокзала – станции Запорожье-2.
Было не более шести часов утра.
Расторопные пассажиры с мешками, бидонами, корзинами повыскакивали из вагонов и, ни минуты не задерживаясь, потянулись цепочкой к рынку. А я медленно сошел на перрон, оглядываясь по сторонам, внимательно, по приобретенной за эти годы привычке, всматриваясь в лица людей, пересек зал ожидания, вышел из здания к скверу и опустился на ступеньки напротив центрального входа. Сердце колотилось так, что идти дальше не хватило сил.
Я не заметил, как по лицу потекли слезы.
Я плакал…
Хотелось тут же упасть на колени и целовать родные камни родного города.
Сколько раз до того и после мне приходилось бывать здесь, на этом самом месте, но такого сильного чувства сыновней любви и преданности к родным местам я никогда не испытывал.
Бросала меня судьба после: ненадолго на Запад и надолго на Восток. Но я снова и снова с радостью возвращался к родительскому дому, городу, где родился и вырос. Но то первое возвращение, в 1945 году, после четырех лет разлуки, – никогда не забуду.
…Слезы катились по щекам.
Я не вытирал их и не стеснялся. Я плакал, не скрывая слез, первый раз за три с половиной года, теперь уже от радости возвращения.
Сколько времени я так просидел на ступеньках, не знаю. Потом поднялся, прошел мимо развалин Машиностроительного института и зашагал по ул. Жуковского к своему довоенному дому.
Пройдя полтора квартала, я остановился у знакомой калитки, где жила папина сестра, тетя Маня, о которой я упоминал вначале.
Что и кто ждет меня за этим забором? Какие вести? Радостными или печальными они будут?
Минуту я постоял в нерешительности, затем нажал на щеколду. Калитка заскрипела и отворилась… Я робко вошел во двор.
Слева, на деревянной крышке, прикрывавшей яму водопроводного крана, сидел пожилой человек, опустив свою седую голову на согнутые руки, упиравшиеся в колени.
Он не то спал, не то о чем-то глубоко задумался. От скрипа калитки он вздрогнул, приподнял голову и вопросительно посмотрел в мою сторону.
Я мгновенно узнал его. Это был старик Черный, сосед Мани.
Я заговорил с ним:
– Здравствуйте! Вы меня не узнаете? Я Мара, Мара Нейштадт!
Я с трудом произнес свою фамилию, которая несколько лет находилась под замком, в плену у памяти, и теперь, ну, вылетела наружу, словно чужая для моего слуха и сознания.
Старик Черный не успел еще произнести ни слова, как на мой голос из распахнувшейся двери выскочила его дочь Аня и бросилась ко мне с криком:
– Марочка! Мара! Папа, это же Мара Нейштадт – Анин и Израиля сын!
А из-за спины дочери уже выглядывала ее мать и тоже причитала:
– Мара, Марочка, живой!
С этими словами женщины затащили меня в дом. Я боялся задавать вопросы, однако спрашивать не пришлось: из Ани, как из рога изобилия, посыпались на меня потоком новости.
Я узнал, что мама, папа и Беллочка живы, а это было самое главное; что маму Аня вчера видела на базаре и разговаривала с ней. Я также узнал и печальную новость о том, что моя тетя Маня вместе со своими двумя девочками и сотнями других евреев города расстреляны немецко-фашистскими оккупантами на стадионе «Крылья Советов», где я часто играл в футбол.
Пока мать Ани усаживала меня за стол и потчевала завтраком, дочь побежала с радостной вестью к моим родителям. Вдогонку ей я очень просил, чтобы она не выкладывала все сразу маме, а подготовила ее постепенно, так как знал и всегда помнил о мамином больном сердце.
Но Аня была врачом, ее не нужно было предупреждать, она лучше меня знала, как поступать в подобных случаях.
Томительное ожидание…
И вот я услышал из кухни шум за окнами, бросил еду и в растерянности спрятался за дверь спальни.
Трудно описать мое состояние, когда через долгие четыре года снова услышал родной мамин голос:
– Где он? Где мой сынок?
Не в силах больше сдерживаться, я выскочил с распростертыми руками навстречу маме. А она, обливаясь слезами, бросилась в мои объятия, целовала, гладила мое лицо, голову плечи, руки и шептала, шептала в упоении:
– Марочка, Марочка, мой Марочка жив! Я знала, я верила, что мой сынок жив!
Боже мой, сколько пережила эта женщина? Должно быть, это ее материнская вера и любовь хранили и спасали меня от смерти и в бою, и в плену, и вырвали живым из лап гитлеровских палачей в лагерях Остарбайтер.
Какая же сила заложена в тебе природой и Богом, женщина-Мать?
Низкий поклон тебе от всех сыновей, внуков и грядущих поколений твоих во всех веках! Мы все в неоплатном долгу перед тобой, наша дорогая и единственная мама.
Пока живу, ты будешь для меня всегда символом святой женщины, – МАМА!
***
Конец второй книги
- 4449 просмотров
Добавить комментарий